...И далее везде — страница 74 из 94

9

Несколько слов, к месту, о географических названиях, о морской топонимике. Разглядываю карту Арктики: острова Преображения, Уединения, Домашний, Глумянной (от глагола «глумиться»), Проклятые острова, Сторожевые… полуостров Заблуждений… залив Благополучия… бухты Удачная, Ложных огней, Тревоги (эти две последние бухты рядышком; когда там работали топографы, из первой случайно взлетели сигнальные ракеты, принятые в соседней как тревожные, бедственные)… мысы Желания, Крушения, Утешения, Прощания, Жертв, Рока… гора Первоусмотренная… река Хищная… островок Слезка… За каждым наименованием — сюжет для писателя с воображением, судьбы, надежды и потери, успех и горе экспедиций, экипажей судов, путешественников-одиночек. А мне карта полярных морей видится мемориальной доской, на которой золотом высечены имена тех, с кем я плавал, дружил, был знаком, кто стал островами, бухтами, мысами, заливами и проливами: Белоусов, Воронин, Сорокин, Хлебников, Легздин, Сергиевский, Мелихов, Хромцов, Зубов, Минеев, Чухновский, Алексеев, Недзвецкий… А вот и целый архипелаг сибиряковцев в Карском море: острова комиссара Зели Элимелаха, стармеха Коли Бочурко, кочегаров Паши Вавилова и Коли Матвеева (на карте нет, конечно, уменьшительных имен, это я их так называю, как звал в жизни), моряков с «Сибирякова», принявшего 25 августа 1942 года неравный бой с немецким линкором «Адмирал Шеер», с «Сибирякова», потопленного врагом, но не спустившего перед ним флага, — они, сибиряковцы, лежат теперь вместе островами в океане, архипелагом, как вместе тут и сражались. Не все названы поименно на карте, но есть пролив Сибиряковцев, всех их объединяющий. И мертвых и живых: 85 погибших и 19 оставшихся живыми.


В этом плавании, — а шел пароход к Северной Земле, к островам Карского моря, чтобы оборудовать там новые полярные станции и сменить зимовщиков на старых станциях, — в этом бою, хотя то, что случилось, правильнее назвать расстрелом, поскольку проникший в наши воды тяжелый крейсер, или, как говорят про этот класс, «карманный линкор», палил, вооруженный четырнадцатью крупнокалиберными, башенными орудиями, не считая прочей артиллерии, по почти беззащитному перед такой плавучей крепостью судну, отстреливавшемуся четырьмя пушчонками, способными лишь поцарапать броню линкора; вернее, «Сибиряков» не отстреливался, он первым открыл огонь, пытаясь в неотвратимо гибельной для себя ситуации прикрыть собственной слабой грудью караван ледоколов и торговых судов, уходивших из Диксона в восточном направлении и бывших главной целью охоты для «Шеера», — так вот, в этом трагическом рейсе «Сибирякова» им командовал тридцатитрехлетний капитан Анатолий Качарава. «Ледовый абхазец», как называл его Сахаров, у которого он в предыдущую навигацию плавал старпомом. А я, если помните, помполитом.

Наши с Качаравой каюты — его на правом борту, мою на левом — разделяла кают-компания. Мы частенько сиживали друг у друга. На столе у Толи стояла фотография в застекленной рамке: молодая грузинка, лицо которой в длинных янтарных серьгах показалось мне знакомым, когда я первый раз зашел к старпому.

— Кто эта красавица? — спросил я.

— Не знаешь?! — воскликнул Качарава. — Нато Вачнадзе! Любовь моя…

Я-то подумал, что он сказал это в отвлеченном, символическом смысле, как выражают иногда восхищение кинозвездой, зная ее лишь по экрану. И Качарава тоже знал Нато Вачнадзе по картинам, никогда не встречая в жизни. Но… мальчишкой 17-летним влюбился в нее с первого взгляда, то есть с первого увиденного им в Сухуми фильма при ее участии, и отнюдь не символически влюбился, вполне реально. Однако, понимая безнадежность своего чувства, которое с годами не проходило, а только крепло, он, дабы как-то излить его, сочинял любовные послания, не отправляя их адресату, храня у себя вместе со множеством кинокадров, фотографий, одна из которых и стояла постоянно на столе, закрепленная так, чтобы в шторм не падала. Он знал жизнь, биографию артистки в подробностях, в мелочах, хотя, плавая в северных морях, находился далеко от ее жизни, от Грузии, от Тбилиси… Качарава рассказывал мне об отце Нато, искусном наезднике, служившем в кавалерийском полку в Варшаве, где она и родилась. Полк перебросили на Кавказ на борьбу с бандой Зелим-хана, грабившей и убивавшей мирных жителей. Зелим-хан с его головорезами был загнан в ущелье, перебили всех, кроме самого главаря, который ускользнул от погони и стал подстерегать поодиночке тех, кто сражался с ним в ущелье. Ему удалось напасть из засады на отца Нато, он убил всадника и тело, завернутое в бурку, сбросил ночью во двор ого дома, угнав коня. Первой увидела убитого отца выбежавшая рано утром из дому маленькая Нато. Семья бедствовала, и девочка, чтобы помочь матери, оставшейся с семью детьми, пошла на спичечную фабрику укладчицей коробков, потом в мастерскую, изготовлявшую сапожную мазь. Однажды она сфотографировалась у рыночного «пушкаря» и выставленный им портрет красивой девушки увидел помощник режиссера с кинофабрики, искавший типаж для новых фильмов. Нато снялась в главных ролях сразу в двух картинах, вышедших одновременно, и, как пишут в таких случаях, вдруг проснулась знаменитой на всю Грузию, на всю страну… Она много снималась, Качарава, само собой, знал все ее роли. Он говорил мне:

— Ты видел Нато в «Арсене»? Ты видел, как ее Нено, невеста Арсена, плачет над его трупом и вонзает себе в грудь кинжал, который он подарил ей когда-то? Не видел?! Жалею тебя. Так может сыграть только великая актриса, только Нато может так потрясти душу…

Мы плавали вместе с Качаравой одну навигацию, первую военную. В самый канун войны «Сибиряков» стоял в Архангельске на двинском рейде, готовый к отходу в Арктику в снабженческий рейс, в полном, по ватерлинию, грузу: оба трюма, палубы были забиты строительными материалами для полярных станций — штабеля досок, «вязанки» кирпича, листы железа, — ящиками, бочками, мешками с зимовочным продовольственным запасом для них же. Собирались уходить в понедельник, а в субботу почти вся команда, состоявшая в основном из архангелогородцев, была отпущена в город на побывку к родным перед отплытием. Съехали на берег и Сахаров — к семье, и Качарава, не знаю уж к кому. На судне оставалась вахта, ночевал в каюте и я, мне не с кем было прощаться в Архангельске. Утром в воскресенье я тоже отправился в город позвонить по телефону в Ленинград, домой, маме. Возле почтамта на проспекте Павлина Виноградова, главной городской магистрали, стояла в молчании толпа, слушавшая речь Молотова по радио… Ленинград мне дали удивительно быстро, слышимость была такая, что до меня долетало даже тихое мамино придыхание, словно мы находились рядышком, а друг друга не видели. Оглушенные внезапной страшной вестью, мы слова «война» ни разу не произнесли в разговоре, как бы еще не веря, пытаясь не верить в случившееся. Я сказал, что завтра уходим в рейс, хотя не был уверен, что уйдем. Мама, так и не свыкшаяся с моей длящейся уже пятый год полярной одиссеей, сказала:

— Одевайся, сынок, потеплее. Смотри не простудись.

— До свидания, мамочка!

— До… — только и услышал я: связь оборвалась, а может быть, мама не смогла договорить в волнении прощальную фразу.

В понедельник «Сибиряков» не ушел. Ждали распоряжения из Москвы. На пятый день войны Москва распорядилась: идти в море по ранее намеченному маршруту.

Дневника, как известно, я не вел и снова корю себя за это: перед мысленным взором лишь обрывочные «кадры», не монтирующиеся в цельную, последовательную картину того рейса. Правда, я получил недавно чужое письменное свидетельство, кое-что добавляющее к моей памяти; приведу это пришедшее из Ленинграда письмо чуть ниже.

В домашнем фотоархиве лежат у меня два крошечных снимка, не помню кем уж сделанных, когда мы, зайдя на Новую Землю, стояли на рейде в Белушьей губе, о чем говорит надпись на обороте фотографий.

На одной мы вдвоем с «дедом», стармехом Николаем Григорьевичем Бочурко. День, видно, теплый, солнечный, вышли на палубу в кительках, верхние пуговицы расстегнуты; облокотились на планширь, Коля прищурился от солнца в полуулыбке, не ведая своей судьбы: через год, в последние минуты державшегося еще на плаву «Сибирякова», он, чтобы корабль не достался врагу, откроет кингстоны и уйдет вместе с судном на дно. (В своей книге «На морских дорогах» К. С. Бадигин несколько вольно излагает события: «…когда с мостика передали в машину: «Капитан убит», старший механик Бочурко поднялся к себе в каюту, выпил бутылку водки и пошел открывать кингстон». Кто мог быть тогда рядом с Бочурко, видеть все его столь замедленные действия, остаться при этом живым и рассказывать о них?!)

На другом снимке — трое на спущенном с борта и собирающемся идти к берегу катере: кроме меня радист Петя Гайдо, который до последней минуты гибнущего «Сибирякова» будет выстукивать сигналы в эфир, и судовой плотник Иван Замятин; раненный в ноги, он в числе восемнадцати сибиряковцев окажется в плену, пройдет через все его муки, вернется домой, и остатка сил хватит ему лишь на год… (Я сказал, что в живых остались девятнадцать. Кто он, девятнадцатый, непогибший и неплененный? Паша Вавилов, кочегар, одним из последних покинувший «Сибирякова», выплывший к маленькому пустынному островку Белуха и через 34 дня обнаруженный и спасенный нашими летчиками; его полярная робинзонада — во многих книгах.)


Мы пришли в Белушью не только разгружаться, а и принять груз, легкий, но драгоценный: песцовые шкурки, сдаваемые безвозмездно на военные нужды местными охотниками. Их подвигнул на это и самолично доставил пушнину к нам на борт Тыко Вылко, «президент Новой Земли», как назвал его Михаил Иванович Калинин, принимавший в Кремле председателя островного Совета. По паспорту он звался Ильей Константиновичем, но так обращались к нему лишь в официальных случаях, во всех остальных — Тыко, «олешек» по-ненецки, потому что при рождении был вынесен отцом из чума, присыпан снегом, поднесен к собаке, чтобы лизнула и стала другом на всю жизнь, а под конец обряда завернут в шкуру молодого оленя, тоже на всю жизнь надежную защиту от холода. Эти сведения почерпнуты мною из книги, написанной искусствоведом Ольгой Вороновой и посвященной творчеству художника Тыко Вылко, чьи картины хранятся в Третьяковке, в Русском музее, Архангельском краеведческом и за которые дорого заплатил бы любой художественный музей мира — наравне с картинами грузина Пиросмани и австралийца Наматжары, знаменитых «примитивистов». А другая книга о Тыко Вылко принадлежит перу географа Бориса Кошечкина, и она — о сподвижнике и проводнике Русанова, участнике его северных экспедиций, о лоцмане, помогавшем ориентироваться многим капитанам судов, заходивших в эти воды: никто не знал очертаний здешних берегов, характеристик проливов, заливов, лагун, как Тыко, самостийный картограф и номенклатор, составивший первые достоверные карты двух островов, образующих Новую Землю. А как он это делал, читаем у полярного исследователя В. А. Русанова: