И даже когда я смеюсь, я должен плакать… — страница 12 из 90

це?

Так думает Миша, и ему не следует удивляться, что большинство людей в Ротбухене чувствуют к нему отвращение. Он сам в этом виноват, разве так должен думать порядочный немец?

11

В булочной Любберсов ему приходится ждать, потому что перед ним стоят еще три женщины, они тоже покупают хлеб в последнюю минуту перед закрытием магазина, булочник один, служащие уже ушли домой. Но сегодня не сам Генрих, у которого Миша уже много лет покупает хлеб, а его брат Йозеф, увы! Брат Йозеф разъелся, думает Миша, животом все задевает, шеи вовсе нет, голова прямо на плечах. Любберсы живут на широкую ногу, всем известно, что они после воссоединения купили несколько домов и обтяпывают дела с какими-то людьми на Западе. Раньше таких дел вообще не было, прошла большая тяга к бизнесу в бывшей ГДР со ссудами, страхованием и многим другим, ради чего объединялись восточные с западными, как братья Любберсы. Надо было мне стать булочником, думает Миша, а не сантехником. Лучшее, чем можно стать, — это булочник или парикмахер. Есть люди должны даже в самые тяжелые времена, и стричься тоже должен каждый, все равно, при каком режиме, мир ли, война ли. Или генерал, думает Миша, поскольку он вспомнил о войне. Генерал — это третья отличная профессия. Генералу всегда хорошо, война или мир, его всегда почитают, он всегда нужен, и не важно, победил он в войне или проиграл, даже если проиграл, то окажется, что солдаты виноваты, всегда. И оттого, что с ними всегда хорошо обращаются, генералы доживают до глубокой старости. В девяносто они еще разводят розы, и многие пишут в своих мемуарах, какими они были героями. Генерал, булочник, парикмахер, — а я дерьмо, сантехник.

Сейчас магазин опустел, и Йозеф Любберс смотрит на Мишу презрительно, — он презирает Мишу с тех пор, как его знает. Раньше Йозеф был ярым коммунистом, теперь он ярый демократ. К счастью, он очень редко стоит за прилавком, потому что обычно занят другими делами. С Генрихом Мише всегда приятнее, хотя тот тоже его не любит, но он приветлив со старым клиентом, даже шутит время от времени. Йозеф — никогда.

— Чего тебе?

— Три буханки, — говорит Миша храбро.

— Три? — Йозеф Любберс пялится на него, и его свиные глазки выкатываются от удивления из орбит. — Зачем тебе три?

— Ко мне придут гости.

— Никакие гости к тебе не придут, — говорит Йозеф, — я же точно знаю. Опять это твои русские друзья.

— Неправда!

Йозеф — единственный, кто не стесняется говорить с Мишей в открытую.

— Брось врать-то, я это печенкой чувствую, приятель! Ты ведь уже не раз просил столько хлеба. Весь Ротбухен знает: тебе хлеб нужен для русских, это ясно, ты же русский полужидок. Просто русского тебе мало, да? — И Йозеф Любберс так смеется своей остроте, что его тройной подбородок трясется как пудинг.

— Не смей! — кричит Миша и сжимает кулаки. — Если ты не дашь мне три буханки, то я пойду к бургомистру Виланду и все ему расскажу!

Бургомистр Виланд — старый социалист, он делает для советского гарнизона все, что может, но этого недостаточно. По крайней мере, он следит за тем, чтобы со служащими Советской Армии обходились как с людьми, ведь они до такой степени обнищали, а нас 80 миллионов в Едином Отечестве. Виланд также не допустит, чтобы Мише наносили оскорбления из-за того, что он еврей или наполовину еврей, это он сказал во всеуслышание, и о тех, кто будет это делать, он сообщит куда следует. На нескольких старых нацистов и шпионов Штази уже заведены дела, и Йозеф это знает. Поэтому он захлопывает хайло и только злобно бормочет себе под нос, а Миша получает три буханки хлеба.

Таким образом, из магазина он выходит победителем. Ах, ничтожная это победа, и Миша это знает. Он возвращается в темный проход, где стоят оба парня, и дает им буханку, а парни мгновенно прячут хлеб под гимнастерку. Оба кланяются Мише и говорят: «Спасибо, господин», а потом быстро уходят прочь и исчезают в подвале среди развалин. Там, в темноте, они рвут хлеб зубами, как голодные волки, и торопливо, жадно проглатывают его, потому что их может заметить немец и донести, или русский офицер, который может прийти, отобрать хлеб и наказать.

Так выглядят победители в мае 1991 года.

12

Около половины одиннадцатого вечера на полицейской вахте по улице Шиллера звонит телефон. Дежурный (сейчас он здесь один) откладывает старый журнал «Плейбой», подносит трубку к уху и докладывает:

— Говорит одиннадцатый пост, старший вахмистр Якубовский у аппарата.

— Добрый вечер, — говорит дрожащий юношеский голос. — Извините, пожалуйста, что так поздно вас беспокоим, но это очень срочно.

— Кто это говорит? — спрашивает Якубовский, толстый берлинец, переведенный сюда на повышение.

— Меня зовут Мартин Наврот, — слышится голос в трубке. — А рядом со мной стоит Клавдия Демнитц…

— И что? — спрашивает Якубовский, задумчиво разглядывая в журнале фотографию рыжеволосой красотки с обворожительной грудью и великолепной задницей.

— Что! — говорит Мартин взволнованно. — Я и Клавдия Демнитц, мы же те самые, которые сбежали из дому!

— Ах, так это вы?

— Да, это мы. Потому что наши родители запретили нам встречаться. Говорят, что они были связаны со Штази.

Якубовский вздыхает и наклоняется вперед.

— Кто был связан со Штази?

День ото дня не легче, думает он, теперь уже дети звонят по этому поводу!

— Моя мама говорит, что родители Клавдии, а они говорят, что мои.

Мартин с Клавдией стоят в телефонной будке около больницы Мартина Лютера на окраине города. Свет из больничного окна падает на мрачную улицу, которая через сотню метров от будки заканчивается в поле. Клавдия крепко прижалась к Мартину и держит свое правое ухо у трубки, чтобы тоже все слышать. Оба страшно устали. Они заснули бы тут же в будке, но нельзя. Час назад они проглотили в закусочной несколько венских колбасок с горчицей и две булочки, быстро, потому что были очень голодны после долгих блужданий по городу.

— И в связи с этим, — говорит Мартин в полуразбитую трубку, — у нас есть просьба, господин старший вахмистр. Не могли бы вы послать полицейского к нашим родителям, — я вам сейчас дам адреса, — он должен сказать моей матери и родителям Клавдии, что мы только тогда вернемся домой, когда они…

— Минуточку! — говорит Якубовский и ищет что-то на полке среди отложенных бумаг, пока не находит то, что искал. — Мартин Наврот тебя зовут?

— Я же сказал.

— А девочку зовут Клавдия Демнитц? — спрашивает Якубовский и пробегает глазами то, что написано на листе бумаги. Копия с него приклеена на черную доску, и там написано большими красными буквами: «СРОЧНО. РАЗЫСКИВАЮТСЯ!» Когда Якубовский заступил на пост, он туда не заглянул, но теперь мгновенно вспоминает, что ему рассказал коллега, которого он сменил. — Вы оба сбежали! — кричит он в трубку.

— Ну да! — говорит Мартин из будки. Передняя стена исписана и изрисована разными непристойностями, одно стекло выбито. Ночной ветер врывается в будку, и Клавдия дрожит от холода. — Это мы. И если бы вы были так любезны передать через полицейского моей матери и родителям Клавдии…

— Ну-ка, придержи язык, малый! — говорит Якубовский. Наконец-то он сообразил, в чем дело, и говорит строго: — Где вы?

— Этого я вам не могу сказать, господин старший вахмистр.

— Так, этого ты мне не скажешь, спасибо, — отзывается Якубовский раздраженно. Что за время, думает он, когда людей уже надо благодарить за то, что они никому ничего плохого не сделали. — Тогда я тебе вот что скажу: твоя мать и родители Клавдии, они были здесь сегодня после обеда…

— Мы так и думали. По поводу нас, конечно…

— И это тоже. Но не только.

— Что значит «не только»? — спрашивает Мартин, в то время как Клавдия уже начинает плакать от усталости и отчаяния.

— Они здесь были не только из-за вас, — говорит Якубовский и печально смотрит на прелестную девушку из «Плейбоя» с грудью, о которой можно только мечтать. Господи Боже, такое всегда случается именно со мной, что за жизнь, проклятье! — Еще и для того, чтобы написать заявления.

— Заявления?

— О клевете и оскорблении личности. Они подали жалобы друг на друга, мы их уже передали дальше, в суд. Твоя мать обвиняет родителей Клавдии, а они обвиняют твою мать.

— Нет! — кричит Мартин в ужасе.

— Я тебе говорю, — отвечает Якубовский, совершенно неискушенный в психологических беседах с отчаявшимися подростками. — Такое у нас случается почти каждый день, один доносит на другого, потому что тот якобы был в Штази. По всей стране. Все обвиняют друг друга.

— Вы хотите нас утешить, не так ли?

— Только не наглейте, — говорит Якубовский. — Все же это ваши родители! И они за вас отвечают, ваши родители. Если вам это не нравится, то обсудите это с ними, сейчас ведь у нас обо всем можно открыто говорить. Вы сейчас же пойдете домой, чтобы ваши родители успокоились.

— Пойти домой? — говорит Мартин возмущенно. — Когда они друг на друга доносят вместо того, чтобы помириться и думать о нас? Никогда мы не пойдем домой!

И Клавдия на его плече всхлипывает и шмыгает носом.

— Значит, они еще хуже, — кричит Мартин, — чем мы о них думали! Нет, такие родители нам не нужны!

— Господи, час от часу не легче! — кричит теперь Якубовский. Он повышает голос, потому что сознает свою полнейшую беспомощность. — Вы сейчас же отправитесь домой!

— Никогда! Никогда! Никогда! — кричит Мартин в разбитую телефонную трубку; Якубовский слышит это, а потом еще совсем тихое «Никогда!» и спрашивает:

— Кто это был?

— Клавдия. Большое спасибо, господин старший вахмистр, теперь мы по крайней мере знаем все. Спокойной ночи!

— Подожди! — орет Якубовский. — Ну подожди же! Что же вы теперь собираетесь делать, среди ночи? Куда пойдете?

— В Австралию, — кричит Мартин и вешает трубку.

Клавдия не может сдержать рыдания. Она прячет лицо у него на груди, а Мартин гладит ее по волосам. Так стоят они в телефонной будке, воняющей мочой и тем дезинфекционным средством, которым воняло в ГДР все сорок лет. Он пытается успокоить ее, говорит, что все будет хорошо, завтра все изменится к лучшему, и тут же сам не может сдержать слез.