Миша тяжело сопит. Иудеи, думает он, понимают это буквально. У них об этом сказано в религиозных законах и в Торе, вторая книга Моисея: «Не сотвори себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли.» Иудеям запрещено изображать Бога на картине либо ваять из камня или из любого другого материала, запрещено даже произносить его имя, можно говорить только «Яхве» или «Иегова», ученые спорят о том, что это значит: то ли «Я есмь», то ли «Он есть», то ли еще, может быть, «Он дает быть», но ни в коем случае это не означает «Бог», как у христиан. Да правоверные евреи никогда не скажут и «Яхве», они говорят «Адонай». И разве не намного лучше придумано создателями иудейской религии, думает Миша, чтобы тот, кому молишься, не назывался Богом, и чтобы у него не было лица, и чтобы нельзя было даже представить себе какое-то лицо, потому что оно было бы человеческим. А когда думаешь, каковы люди и что они совершают, то любое, даже самое прекрасное изображение будет лживым…
Когда они входят в колхозную столовую, она уже битком набита. Тучный Котиков стоит на столе, позади него на стене висят портреты Маркса и Ленина, а также большой красный советский флаг. Его Котиков, должно быть, повесил специально для этого собрания. Еще вчера флага не было, а на стене висел портрет Горбачева. На председателе сельсовета парадный костюм и галстук, его глаза сверкают, руки он скрестил на груди, как это делали Наполеон и Гитлер, нет, Гитлер не так делал, он всегда держал руки пригоршней пониже живота…
— Ну, скоро вы? — гремит голос Котикова. — Поторопитесь! И закройте дверь!
Последние колхозники протискиваются в зал.
— Тихо! — кричит Котиков. Теперь действительно настал его день. — Товарищи, граждане! — Он покачивается на своих коротких ногах. — До сих пор я являлся для вас представителем Коммунистической Партии. Я получил по телефону распоряжение Центрального Комитета. С этой минуты я являюсь здесь представителем Государственного Комитета по Чрезвычайному Положению, который в связи с болезнью и недееспособностью Михаила Сергеевича Горбачева, — это Котиков читает по бумажке, продолжая раскачиваться, — согласно статье 127 пункту 7 Конституции СССР, взял на себя все полномочия президента…
Никто из присутствующих не издает ни звука. Аркадий Николаевич смотрит на Ирину, словно говоря: вот видишь! Между тем Котиков словно в бреду. Какое наслаждение, так высоко вознестись над всеми! Теперь никто пикнуть не посмеет, какое блаженство!
— Сейчас я оглашу первое постановление Государственного Комитета, — продолжает он и требует абсолютной тишины. — Всем органам власти и управления СССР, советских республик и местным органам — это значит, мне, местному органу…
— Дерьмо ты, — тихо говорит Лева.
— …местным органам поручается следить за тем, чтобы все постановления Государственного Комитета по Чрезвычайному Положению строго выполнялись. И я буду за этим следить! — Котиков некоторое время стоит неподвижно, озирая зал, затем снова начинает раскачиваться и продолжает читать: — Немедленно сдать все виды оружия — вы поняли, товарищи, граждане? У кого есть оружие, тот должен сдать его мне в сельсовет сразу же после собрания! Дальше: митинги, шествия, демонстрации, а также забастовки запрещаются — в Димитровке я этого не допущу ни в коем случае. В первую очередь, никаких забастовок! Мне известно, кто здесь замышляет что-то в этом роде, — фыркает он и при этом сверлит взглядом Ирину. — Они не посмеют! Я железной рукой…
Дверь столовой открывается, и входят три пожилых милиционера с автоматами. Двое из соседних деревень, в Димитровке есть только один.
— Наконец-то вы пришли! — кричит Котиков. — Большое спасибо! Мы позже поговорим об этом безобразии.
Все трое бормочут извинения, продираются сквозь толпу и встают в шеренгу перед столом Котикова.
— Вы видите, товарищи и граждане, что я полон решимости добиваться выполнения постановлений Государственного Комитета, в случае необходимости, силой оружия.
Безрадостное впечатление производят трое пожилых мужчин, держащихся за свои автоматы.
— Всякое неповиновение, — орет Котиков, — будет мною строжайше наказываться! Все средства массовой информации находятся под контролем Комитета! Радио и телевизор должны быть включенными! Здесь, в столовой, тоже установят телевизор. Все неясности или вопросы разрешаю я, поняли? — И он снова читает: — В течение семи дней должна быть произведена инвентаризация всех наличествующих продовольственных ре… ре… ресурсов и основных потребностей и представлена кабинету министров СССР… Цены заморозить… В связи с критическим состоянием уборки урожая и угрозой голода должна быть безотлагательно организована отправка рабочих и служащих, студентов и военных для помощи сельскому хозяйству…
— Много с нас получишь, — говорит Ирина, едва не потерявшая дар речи от гнева и страха за Горбачева.
— Что вы сказали, Ирина Аркадьевна? — кричит Котиков.
— Я…
— Ничего, товарищ Котиков, — говорит отец и сжимает ладонь Ирины в своей. — Моя дочь ничего не сказала, она чихнула.
— О, она чихнула! — Котиков раскачивается. — Будьте здоровы, гражданка, будьте здоровы! Может быть, вы заразились от вашей матери и предполагаете заболеть? Так вот, это абсолютно исключено, чтобы кто-то теперь был болен или работал не в полную силу. Именно так звучит приказ Государственного Комитета: работать как можно больше! И такой же приказ я издаю для нашего колхоза.
Легкий шум в зале.
— Или кто-нибудь не хочет работать? Кто-нибудь хочет бастовать?
Отец крепко держит Ирину за руку.
— Пожалуйста, тогда пусть он скажет об этом вслух, у нас свободная страна! Итак, если кто-то из вас здесь за забастовку, пусть поднимет руку и назовет свое имя!
В зале мертвая тишина, ни одна рука не поднимается.
— Никто, — говорит Котиков. — Попробуем наоборот? Кто хочет самоотверженно работать?
Все руки взлетают вверх. Руку Ирины поднимает отец.
— Сопротивление бессмысленно, — слышит Миша его шепот и думает: жалко людей! Они же подневольные! У большинства есть дети или родители, о которых нужно заботиться, у всех столько горя и страха…
— Еще вопросы? — Котиков снова раскачивается, теперь он подбоченился и похож на Муссолини.
Один человек кричит:
— У меня есть вопрос, товарищ Котиков!
— Пожалуйста, Александр Алексеевич.
— Где Горбачев?
— В Крыму. Болен. Поэтому его заменил Государственный Комитет. Но еще и по другой, намного более важной причине.
— А именно? — спрашивает другой.
— Потому что наше отечество находится в смертельной опасности. — Котиков снова читает по бумажке. — Это слова Янаева и других членов Комитета: потому что политика реформ, начатая Горбачевым, зашла в тупик. Сначала было много энтузиазма, но на его место пришли апатия, утрата доверия и отчаяние. Каждый может убедиться в том, что это правда, даже наша уважаемая Ирина Аркадьевна.
Ирина стискивает зубы. Отец прав, думает она, да, он прав.
— Вы ведь согласны, гражданка? Благодарю вас. Власть потеряла доверие народа во всех областях. Страна стала практически неуправляемой. Ха… — он снова затрудняется это выговорить — …ха …хаотическое, непродуманное соскальзывание в сторону рыночного хозяйства взорвало бомбу эгоизма… С учетом этого должны быть приняты незамедлительные меры в целях стабилизации! Мы стоим перед смертельной опасностью для страны. — Глаза Котикова начинают блуждать, руки все еще уперты в бока, он ждет одобрения.
Ну же, люди, скажите ему!
И он тотчас же получает его:
— Значит, путч!
— Да, путч! — подтверждает Котиков.
— Давно пора было! — кричит женщина. — Заждались! — кричит другая.
— Горбачева надо было гнать много лет назад, он разорил страну!
— Он должен предстать перед судом!
— Я вижу, все вы согласны с моим мнением и мнением Государственного Комитета, — успокаивается Котиков. — Через два часа начало рабочего дня. До этого все должны сдать оружие. Я вас предупреждаю — работникам милиции приказано обыскивать дома! Очень важно: все остаются в деревне! Никому не разрешается покидать Димитровку. Сейчас ваше место здесь! Впрочем, автобус все равно не пойдет, я распорядился, а на выездах на трассу стоят милиционеры. Приказ Комитета: каждый остается на своем месте. — Он облизывает губы. — И наконец: иностранец Михаил Олегович Кафанке, находящийся здесь по приглашению семьи Петраковых, из соображений безопасности будет взят мною под охрану!
— Нет! — кричит Ирина.
— Ну, тише же! — говорит Миша. — Я все время ждал этого.
— Это не направлено против вас, вас мы все знаем и уважаем, Михаил Олегович, вы понимаете?
— Конечно, я понимаю, товарищ Котиков. Это абсолютно необходимо, то, что вы сейчас меня арестуете, — я имею в виду, возьмете под охрану, — говорит Миша с ироническим поклоном. — Я как раз хотел попросить вас об этом. — Ирина хотела было что-то сказать. — Спокойно! — говорит он ей и снова обращается к Котикову: — Гражданка Ирина Аркадьевна тоже это понимает, товарищ Котиков. Здесь все это понимают, все согласны, именно так они и думают, и вы правы. Иностранец, да еще немец, во время кризиса подлежит аресту. Будьте любезны, товарищ Котиков, где я буду отбывать заключе… нахождение под охраной?
— В подвале сельсовета. Там есть три камеры. Вы можете выбрать себе любую.
— Очень любезно с вашей стороны, товарищ Котиков.
Нет, нет, Миша вовсе не сошел с ума. Миша получил в подарок от Аркадия Николаевича маленькие шахматы с магнитами в фигурках, и с тех пор он играет всегда, когда есть время, в основном сам с собой. С тех пор, как он стал подолгу размышлять о логике и закономерностях человеческого поведения, он развил в себе новое качество — способность охотно соглашаться со всеми и каждым. Конечно, это всего лишь видимое согласие, но действует оно совершенно безотказно, действует оно фантастически, особенно на таких, как Котиков.
— Семья Петраковых, — говорит он (видимое согласие уже действует), улыбаясь, — конечно, может посещать вас и приносить вам еду. И ваши шахматы, да, да, я знаю, вы страстный шахматист. Но только не ваш радиоприемник. Может быть, он как раз у вас при себе?