— «Мампе»?
— Да, господин Зондерберг, «мампе». Разве сейчас уже нет знаменитого берлинского ликера «Мампе», 50 на 50? Он существовал более ста лет. А называется он 50 на 50, потому что наполовину это апельсиновый ликер, а наполовину — ликер из душистых трав. Вы понимаете, господин Зондерберг, сладкие апельсины — это евреи, а горькие травы — арийцы.
— Вы хорошо в этом разбираетесь.
— Надо же мне было разузнать о себе. Вы понимаете? Я ведь долгие годы не знал, что я наполовину русский еврей, потому что никто меня не оскорблял. Моя юность прошла в детском доме и была счастливой, потому что ни один человек еще не имел понятия о том, кто я. Как я уже сказал, сначала это обнаружила Штази, в 1979 году. Вы видите дату в документе, тогда как раз было мое совершеннолетие. Будьте готовы, как юный гражданин Германской Демократической Республики… — Господи, думает Миша, все проходит, все пройдет. Эта песня еще с нацистских времен, и он продолжает информировать контактберайхсбеамтера Зондерберга:
— Я тогда был уже в профшколе при Берлинском комбинате.
Там уже меня стали оскорблять и даже бить, вспоминает Миша, но, конечно, только ровесники, да и те нечасто. Всерьез это началось только после воссоединения в условиях мира и свободы, потому что тогда здесь перестали бояться русских, и не стало никакого «реального социализма», этой якобы антифашистской богадельни. И как раз именно тогда у нас появилась, наконец, демократия, а при демократии каждый может открыто выражать свое мнение, и поэтому люди стали больше судачить и сплетничать обо мне. Конечно, они прямо в лицо мне это не говорят, к тому же евреи в Германии часто становятся объектами нападок и, соответственно, внимания средств массовой информации. Но за то, что они думают, их нельзя наказывать, и это они знают.
Так считает Миша, но он ничего этого, конечно, не говорит. Он уже наговорил много лишнего, и то, что он наполовину русский еврей, ему еще припомнят, это точно, что-то такое Миша уже предчувствует, как больной ревматизмом перед резкой сменой погоды. И еще кое-что другое он знает и говорит об этом с обаятельной улыбкой контактберайхсбеамтеру Зондербергу:
— Перед вами, господин Зондерберг, — говорит он, — такой метис, который никому не нужен, ни христианам, ни евреям. — И он шумно сопит.
— Будьте здоровы, — говорит контактберайхсбеамтер Зондерберг. — В такую жару недолго схватить простуду.
— Я не простужен, господин Зондерберг, — говорит Миша дружелюбно. — И я не чихал. Я сопел. Уже несколько раз, пока мы с вами беседуем, это верно. Все метисы сопят. Или шмыгают носом. Или как-то иначе производят шум своими носами.
— Да ну!
— Можете мне поверить, господин Зондерберг. Я тоже не знаю, почему, но у всех метисов что-то с носом.
— Странно.
— Да, не правда ли? Так на чем я остановился? Ах, да, мы никому не нужны. Мы в самом деле ни рыба, ни мясо. Здесь, в нашем маленьком городке, люди просто недостаточно образованные. В этом, конечно, виноват «реальный социализм», все это со временем изменится, все (в жизни никогда ничего не изменится, но разве я сумасшедший, чтобы говорить это?), но пока дело обстоит так, что обо мне здесь говорят «еврейский метис» или «русский полужидок», или просто «еврей» или «русский», хотя я самое большее фифти-фифти, не так ли?
Зондерберг возмущается, но как!
— Теперь вы прояснили еще один пункт, господин Кафанке! Вы всерьез мне рассказываете, будто вас оскорбляют, называя метисом, евреем или русским! Это неправда!
— Минуточку, господин Зондерберг! — печально говорит бассет. — Я вам не рассказывал, что меня кто-нибудь называет так в лицо. Я сказал, что здесь обо мне так говорят, а не мне. Между собой! Дать мне понять, что я им не по нраву, это да, но только намеками. Все эти слова обо мне они говорят, но за моей спиной!
— Откуда же вы это знаете? — спрашивает Зондерберг хитро и строго.
— Ах, господин Зондерберг, — Миша грустно улыбается. — Откуда я это знаю? Из третьих рук, из третьих рук, окольным путем, понимаете, и так уже многие годы. При этом некоторые подчеркнуто вежливы со мною, но это еще хуже, это лишает человека всякой уверенности, когда он просто не знает, истинная ли это вежливость или они про себя на самом деле думают так же, как остальные. Но, как я уже говорил, метисы никому не нужны. Если бы здесь были евреи, они бы меня точно так же отвергли, как и христиане. У меня был один… — Он чуть не сказал «друг», и это было бы правдой, но этот друг русский и лейтенант бывшей Красной Армии, здесь, в гарнизоне, и его Миша ни при каких обстоятельствах не должен замешивать в эту историю. И он продолжает:
— …один знакомый, который мне это объяснил. Метис не принадлежит ни тем, ни этим. У лошадей то же самое.
— У лошадей? Что за чушь?
— Не чушь, господин Зондерберг, — настаивает на своем Миша. — В Англии, рассказывал мой знакомый, если случается ошибка и скрещиваются две разные породы, коневоды так и говорят о жеребенке: «Cross and kill». Если мне будет позволено перевести: «Смешай и убей».
Зондерберг вымученно таращит глаза.
— В настоящий момент, — говорит Миша, — для здешних я — «русский ублюдок», который должен катиться отсюда со всеми прочими русскими в рай для трудящихся. Германия — немцам! Долой иностранцев!
Контактберайхсбеамтеру Зондербергу надоедает слушать длинное объяснение Миши Кафанке. Кому понравится так долго слушать что-нибудь про чистых евреев и полукровок, и поэтому его терпение на пределе. Этот Кафанке болтает слишком много ерунды, но кто из одиноких людей ведет себя иначе, а он определенно одинокий человек. Поэтому Зондерберг вынужден (вдалеке от родных мест, получающий несправедливо низкое жалованье — он тоже достоин сочувствия, как и все бедные люди!), Зондерберг вынужден быть дружелюбным, вынужден даже улыбаться, когда говорит:
— Садитесь же, господин Кафанке! Вы ведь стоите целую вечность. В кресло, да, подвиньте его сюда, к окошку, так приятнее, верно?
— Да, — говорит Миша. — Большое спасибо.
— Не стоит. — Откашляться, а потом больше из участия, чем по необходимости: — У вас есть родственники, господин Кафанке?
— Нет, господин Зондерберг. Никого. Хотя стоп! Кузина с материнской стороны. Ее имя Эмма Плишке. В Бруклине.
— Где?
— В Бруклине. Это район в Нью-Йорке. Мы посылаем друг другу открытки на Рождество. Она с 14 лет живет в США. Мы никогда не встречались.
— В США, — говорит Зондерберг дружелюбно. — Это довольно далеко, — говорит он еще дружелюбнее.
— Да, господин Зондерберг. Мы так никогда и не увидимся, — вздыхает Миша.
— Значит, кузина, — говорит Зондерберг уже почти радушно. — И это все?
— Это все. Ни детей, ни жены, ни даже любовницы, — Миша смеется деланным смехом, из вежливости. Действительно, нет ни одной живой души, которая могла бы любить этого недотепу и которую любил бы он, — здесь такой нет. Даже кошка, которую он купил себе, чтобы не было так скучно, не осталась с ним и уже через неделю сбежала. Тут ему приходит в голову Лева, лучший друг Лева, как только он мог о нем забыть?
— Нет! — кричит Миша, подпрыгивает и совсем забывает осторожность. — У меня есть друг, Лева Петраков, он лейтенант Советской Армии, живет за городом, в одной из вилл бывших нацистских офицеров, завтра я его увижу.
— Так, значит, русский друг, — говорит Зондерберг мягко и все еще улыбаясь, хотя ему жарко и пот струится под мышками. Приходится терпеть, чтобы никто не мог обвинить его в антисемитизме или русофобии, приходится забыть, что они нам сделали. — Это хотя бы кое-что, а то было бы совсем невозможно жить. Ни один человек не выживет так, в полном одиночестве.
— Это верно, — говорит Миша, нащупывая в кармане брюк крошечный радиоприемник, — у него еще есть радио.
8
Наконец, составляется протокол о том, что случилось с Клавдией и Мартином. Миша рассказывает, как было дело. Теперь его будут упрекать во всем и родители, и полиция, и вообще все, кто об этом узнает. Судьба двойного метиса не сулит ему ничего хорошего, Миша это знает.
Но пока готовится протокол, Мише приходит в голову другая мысль, она берет начало из одного очень древнего чувства. Этому чувству шесть тысяч лет, или, в мишином случае (фифти-фифти), ему три тысячи лет, — это тоже большой срок.
Большинство евреев за шесть тысяч лет преследований научились безошибочно уяснять, когда их снова начнут проклинать, преследовать и уничтожать, и, как у метиса первой степени, у Миши благодаря трехтысячелетнему опыту есть способность такое предчувствовать. Вот на этой занюханной полицейской вахте ему как легким ветерком вдруг впервые навеяло мысль, что в скором времени ему придется покинуть Германию, если он хочет остаться в живых, а он хочет (смешно, что люди так цепляются за жизнь, даже старики), что ему придется уехать в другую страну ради остатка жизни неизвестной ценности. Совсем отчетливо он почувствовал это впервые сейчас, но пока еще едва-едва, и это предчувствие верное, именно так все и будет, ему, Мише, придется уехать в другую страну, чтобы не быть убитым. А потом не только из этой другой страны в третью, ах, нет, Мише, маленькому человеку с глазами бассета и мягким характером, предстоит путешествие по всему свету, полное приключений и опасностей. Это будет очень комичным, то, что ему предстоит пережить, и очень трагичным, и совершенно безумным — таким же комичным, трагичным и совершенно безумным, как время, в которое мы живем, конец двадцатого века. Без ответа остается только один вопрос — выдержит ли он эту Одиссею или она сведет его в могилу. Обо всем этом Миша, конечно же, ничего не знает сейчас, во второй половине дня 10 мая 1991 года, но он знает о том ветре, который гнал шесть тысяч лет народ через моря и континенты, по всему свету.
9
Через полчаса все уже позади, и Миша Кафанке идет вниз по улице Шиллера-Кайзера Вильгельма-Адольфа Гитлера-Ленина-и снова Шиллера, потому что полицейский участок находится на этой улице, и в Мишиных глазах, красивых карих глазах еврейского бассет-метиса первой степени, сквозит тревога.