Мы нарушили уговор. В тот же день, после обеда, мы просмотрели журналы целиком, изучили вдоль и поперек, изумленно, жадно, без улыбки, словно заглянули прямиком в адскую бездну. Ибо что еще, кроме ада, могло скрываться в этой сфотографированной плоти и в нашей собственной плоти, воспламенявшейся при разглядывании фотографий? Уже тогда мне бросились в глаза неточности, потому что я смотрел на эти фотографии иначе, чем мои братья. Но они этого не замечали, по крайней мере, тогда. А может, не заметили и потом.
Берн и Никола вдруг сбросили одежду: их нагота предстала передо мной внезапно, как грибы вылезают из земли. Было начало июня, линолеум на полу, наши локти и колени были сплошь в лиловых пятнах от ягод тутовника.
— Ты тоже раздевайся, — скомандовал Берн.
— Не хочется.
— Раздевайся, — повторил он. И я повиновался.
Какие они смуглые, и какой я белый: если сравнить ноги, их и мои, разница была просто поразительная. Мы забыли о журналах: они сработали, как затравка, и в дальнейшем нам не понадобились. Теперь нам было достаточно взглянуть на одного из нас. Это была новая разновидность единения, волнующая и не нуждавшаяся в словах.
Вечером, за ужином, нам было так стыдно, что мы наглухо отгородились от Чезаре и стали для него непроницаемы. Так мы научились ему лгать. Назавтра наша ложь стала более смелой, чем была накануне, послезавтра — еще смелее, и то же самое происходило в каждый из последующих дней.
В те годы с нами на ферме жили и другие мальчики, их имен я уже не помню. Чезаре заставлял нас играть с ними, но мы держали их на расстоянии. Никому из них не позволяли забираться на тутовник. Так или иначе, надолго они у нас не задерживались: в одно прекрасное утро мы вдруг замечали их отсутствие.
Но со временем домик на дереве стал слишком тесным даже для нас троих. Мы перестали им пользоваться, и в последующие зимы сгнили сначала доски, служившие ему полом, потом веревки, которые их связывали. Последним туда поднялся Никола. Он обнаружил в ветвях гнездо шершней и от испуга отпрянул назад, дощечка у него под ногами не выдержала, он упал и сломал ключицу. Мы планировали построить себе новое убежище, более просторное, может быть на нескольких деревьях, соединенных между собой тибетскими мостиками; но этого не случилось. Нам было все труднее угнаться за временем. В сентябре 1997 года…
Томмазо вдруг остановился. Он начал считать на пальцах, медленно, словно этот подсчет требовал от его ослабленного алкоголем мозга какого-то неимоверного усилия.
— Нет, это был еще девяносто шестой. Сентябрь девяносто шестого. Никола поступил в классический лицей в Бриндизи, в последний класс. А я, чтобы не отстать, начал брать частные уроки у одного преподавателя в Пецце-ди-Греко. Из комнаты, где мы жили втроем, меня переселили в ту, где Чезаре хранил свои картины, — чтобы мне легче было сосредоточиться. Эта комната всегда была заперта. Чезаре не позволял смотреть на свои картины. Никола рассказывал, что одно время он продавал их на рынке в Мартина-Франка, но, услышав замечание какого-то прохожего, решил не показывать их больше никому. Разумеется, мы много раз потихоньку залезали в эту комнату и знали, что на картинах Чезаре изображен один и тот же пейзаж: усеянный красными цветами луг, где растут столетние оливы. На переднем плане — цветок выше остальных, прямо-таки гигантского размера. Этот гигантский мак был сам Чезаре — разве не очевидно? Хотя я не уверен, что тогда для меня это было так же ясно, как теперь.
Теперь у Николы были новенькие учебники, собственные словари — английский и даже латинский, а нам с Берном приходилось пользоваться истрепанным, развалившимся на три части, словарем Чезаре, где некоторые слова было уже невозможно прочитать. Никола запретил нам прикасаться к его учебникам — сказал, они чужие и дорого стоят, он их одолжил, — как будто мы не смогли бы аккуратно с ними обращаться.
Утром он уезжал с Флорианой на форде, после обеда возвращался на автобусе. Он был освобожден от работы на ферме, потому что во второй половине дня ему надо было заниматься. А мы с Берном работали за него, и на это уходила часть времени, предназначенного для уроков Чезаре. Впрочем, ему как будто уже не очень хотелось с нами рассиживаться. Он давал нам темы для сочинений и надолго уходил, а вернувшись, нередко забывал прочесть то, что мы написали.
А потом появился компьютер. Две здоровенные коробки на кухонном столе, загадочные, как тотемы. Установщик вскрыл их и вытащил части компьютера, упакованные в целлофан. Мне страшно хотелось их потрогать. В интернате был телевизор, по вечерам у нас случались драки из-за выбора каналов, но за годы, проведенные у Чезаре, я отвык от современной техники. На ферме не было даже радио. А теперь вдруг компьютер! В нашем доме!
— Несите в мою комнату, — скомандовал Никола, когда установщик спросил, к какой розетке подключать.
Берн взорвался:
— Почему это в твою комнату?
— Потому что он мой, — ответил Никола, и у него на лице, как мне показалось, промелькнуло что-то похожее на удовлетворение.
Берн преградил дорогу установщику таким резким движением, что тот чуть не споткнулся. Поняв, что не сможет ничего изменить, он спросил:
— А пользоваться им мы сможем?
Чезаре надел очки, чтобы прочитать надписи мелким шрифтом на коробках, но, судя по его озабоченно сдвинутым бровям, все равно ничего не мог разобрать.
— Мы-то сможем им пользоваться или как?
Чезаре испустил глубокий вздох. И ответил, спокойно глядя Берну в глаза (хотя в его голосе, быть может, впервые за все те годы, что я знал его, прозвучали неуверенные нотки):
— Компьютер принадлежит Николе. Его преподаватель… — Он запнулся. — Потерпите. Ваше время еще придет.
Флориана стояла на пороге кухни и смотрела на мужа; ее губы были плотно сжаты, и я понял, что это решение они приняли совместно.
Берн чуть не плакал: компьютер, который он хотел как ничего и никогда в жизни, установили в помещении, куда запрещалось входить.
— А по какому закону?
Никто ему не ответил. Установщик разматывал и соединял провода.
— По какому закону, Чезаре? — повторил Берн.
Если между ними произошел непоправимый разлад, случилось это именно тогда, во время короткой паузы между вопросом и ответом. Из-за компьютера.
Чезаре ответил:
— Не возжелай жены ближнего твоего, ни поля его, ни раба его, ни…
Громко хлопнула входная дверь. Берн растворился в вечерней тьме. Мне было так больно за него! Вдруг я услышал музыку. Экран компьютера светился, безмятежно взирая на нас, а мы изумленно таращились на него.
Ночью Берн высказал мне все, что было у него на душе:
— Это несправедливо! Они и так уже отдали ему нашу общую комнату.
— Никола старше нас.
— Всего на год!
— Давай не будем мелочными.
Я не сказал ему, что для меня так было даже лучше. Сейчас, просыпаясь среди ночи от очередного кошмара, в котором мне снился отец, я мог смотреть на спящего Берна без опасения, что кто-то это увидит. Мог подойти к кровати и слушать его дыхание: это меня успокаивало.
— Тебе все безразлично, — сердился он, — даже то, что Никола поступит в лицей, а мы останемся тут, взаперти. Ты не хочешь учиться. Тебя вообще ничего не интересует.
Неправда. Разговаривать с ним в темноте или, если мы оба молчали, слушать, как с карниза падают капли после вечерней грозы: вот что меня интересовало, и это было лучше всего, что случалось со мной до сих пор. Но почему ему этого было мало?
— Как ты думаешь, на какие деньги они оплачивают частные уроки для Николы? — не унимался он.
— Не знаю. На зарплату Флорианы?
Что-то стукнуло меня по лицу: это был скомканный носок. Я бросил его обратно, но промахнулся.
— А на какие деньги они купили компьютер, дурак ты несчастный?
— Тоже на зарплату Флорианы?
— Вспомни: Чезаре получает деньги за то, что держит нас у себя.
Мне не хотелось, чтобы Берн говорил об этом. «Компенсация расходов» — так это называлось в официальных документах. «Компенсация» — я чувствовал, что это слово написано на мне, точно на этикетке, прицепленной к товару.
— Ну и что?
— А то, что моя мама, как ты понимаешь, тоже посылает ему деньги. При том что все мы тут братья. Посылает каждый месяц. А он тратит их как хочет.
Я увидел, как его тень села на кровати.
— С завтрашнего дня начинаем забастовку, — заявил он.
— В смысле?
— Помнишь книгу про барона, который забрался на дерево?
— Хочешь, чтобы мы жили на оливах? Это и есть твой план? Ты меня извини, но они слишком низкие и растут слишком далеко друг от друга. И Чезаре легко сгонит нас палкой.
И все же я сделал бы это, если бы он меня попросил, ради него я согласился бы просидеть на дереве всю жизнь. У меня было столько непроизнесенных, непроизносимых фраз, которые так и застряли в горле.
— Нет, на деревья мы не полезем, — сказал Берн, — мы ляжем на землю.
Когда Берн глубоко задумывался, он поднимал локоть на девяносто градусов и поглаживал себе ключицы.
— Барон будет для нас примером, но мы все сделаем на земле. С завтрашнего дня — никаких уроков. Никаких молитв. И никакой работы.
Я отвернулся лицом к стене. Однажды, несколько лет назад, мы ночевали в домике на дереве, якобы для того, чтобы поглядеть на падающие звезды. К утру воздух стал холодным и влажным, мы прижались друг к другу, чтобы согреться, но это не помогло. Босые и дрожащие от холода, мы побежали в дом, по дороге я наступил большим пальцем на слизняка. Потом Чезаре принес нам по чашке горячего травяного отвара. Он был добр ко мне, добрее, чем к кому-либо другому. Он не заслужил от меня неповиновения.
— Ну, так как? Согласен? — спросил Берн.
— Забастовка, — тихо произнес я, вслушиваясь в это странное слово. — Я не против.
Утром мы собрались под лиственницей для восхвалений. Из ежедневных молитв я любил их больше всего. Только по утрам Чезаре позволял нам надевать туники, в которых несколько лет назад мы приняли крещение. Он говорил, что при пробуждении мы чище.