И даже небо было нашим — страница 34 из 88

ликая, не имеющая собственного мнения, — и в эти минуты я желаю, чтобы все исчезли; все, за исключением Берна. И, конечно же, мне хотелось рассказать о нем, о Берне. Если бы она раз в жизни выслушала меня, а потом убедила отца, чтобы тот прекратил изводить меня этим своим молчанием, то стала бы для меня действительно близким, родным человеком. И тогда сложившаяся ситуация, которая сейчас кажется ей абсурдной, показалась бы такой же естественной, какой кажется мне. Но я не сказала ей ничего этого. Наскоро поела — и ретировалась в свою комнату.

А комната неожиданно показалась мне очень уютной, и даже какой-то детской. Фотографии, развешанные на стене, которые больше ни о чем мне не говорили. Стопка книг по университетской программе на письменном столе. Неужели я оставила все это в таком виде? Или это было одно из многочисленных безмолвных посланий от моих родителей? Весь дом был усеян такими вот эмоциональными ловушками. Мед, чтобы приманивать насекомых, уксус, чтобы убивать их.

Я позволила себе понежиться в собственной ванне, хотя мне издалека слышался голос Данко, обвинявшего меня в расточительстве. Собственная ванна? А ты представляешь себе, сколько кубометров воды в год можно было бы сэкономить, если бы люди отказались от собственных ванн и расслабляющего душа? Или если бы эту воду хотя бы можно было использовать повторно? Этот голос все чаще раздавался в моей голове, словно второе, очень строгое «я». Но вода была теплой, пахла лавандой, и мое тело тихо таяло в этом тепле. Я не могла сопротивляться. Я потом никому об этом не скажу.

Позже, еще босиком, с волосами, закрученными в полотенце, я достала с полки книгу Марты Граймс, которую бабушка годы назад передала мне через отца. Я села на пол, прислонившись спиной к платяному шкафу, и перелистала книгу, сначала вперед, потом назад. К одной из страниц в середине книги была прикреплена записка на клейком листке из блокнота. Я сразу узнала почерк бабушки, которым она вписывала резкие замечания на полях тетрадей своих учеников.

«Дорогая Тереза, я много думала. В тот день ты была права. Беседуя с тобой у бассейна, я перепутала два слова: „счастье“ и „несчастье“».

На обороте было продолжение.

«За свою жизнь я не раз видела, как люди совершают одну и ту же ошибку. И я не хочу, дорогая моя внучка, чтобы это произошло с тобой, — во всяком случае, по моей вине. Я видела твоего Берна на ферме. Мне кажется, ты должна это знать. Только никому ни слова, ладно? С любовью, твоя бабушка».

Я немного поплакала над этой запиской, главным образом от злости: бабушка прочла столько детективов, что вообразила себя персонажем одного из них. Разве нельзя было выбрать менее сложный способ связаться со мной? А еще я плакала потому, что ощутила огромное облегчение: значит, бабушка не предала меня, более того — этими своими словами, прочтенными мной с таким опозданием, благословила меня на жизнь, которую я выбрала. И тогда мне показалось абсурдом то, что я находилась здесь. Что я делаю в этой комнате, насквозь пропитавшейся моим былым эгоизмом? Я посмотрела на воду, с журчанием уходившую из ванны, и меня пронзило чувство вины за такую расточительность. Если бы я могла, я наполнила бы этой водой какие-нибудь емкости, отвезла на ферму и полила наши растения, измученные недостатком влаги. У меня больше не было ничего общего с девушкой, которая выросла в этой комнате, и мне нужно было поскорее возвращаться на ферму.

Я попросила маму дать мне самый большой чемодан и пообещала вернуть его как можно скорее.

— Пришлю по почте, — добавила я, чтобы она не надеялась на мое возвращение.

Я положила в чемодан белье, за которое мне не было бы неловко перед Коринной и остальными. Белье от известных брендов я оставила в шкафу. На следующий день я опять сидела в поезде, и на сердце у меня было спокойно. Теперь мой дом был в Специале. Это мой призрак покинул ферму и переместился на север. И не имело значения, что я не повидалась с отцом. Это он так захотел. Чтобы развеяться, я попыталась читать один из бабушкиных романов, но не смогла. В итоге я просто сидела и смотрела в окно, хотя уже совсем стемнело.

Наконец-то мы обзавелись собственным электричеством. У нас была стиральная машина-полуавтомат. У нас был куриный трактор, чтобы перемещать птицу туда, где почва нуждалась в удобрении. Овощи у нас созревали круглый год, потому что они в смысле водоснабжения были самодостаточными, почти как мы. У нас была сковорода на солнечной энергии, чтобы приготовить яичницу-болтунью, а недавно появились крошечные керамические цилиндрики для очистки дождевой воды (японское приспособление, которое где-то раздобыл Данко). Но все эти успехи не могли нейтрализовать скрытую агрессию.

Мы с Джулианой почти не разговаривали. Взаимная антипатия, зародившаяся при первой встрече, не потеряла остроты, а напротив, с каждым днем только усиливалась. Спустя год после моего приезда я все еще оставалась для нее чужой. Позиции Данко как вожака только укреплялись, а Берн смотрел на него то с обожанием, то с обидой. Но самые неоднозначные отношения сложились между Коринной и Томмазо. Эти двое постоянно шарахались от любви к ненависти. Томмазо все чаще оставался ночевать в «Замке сарацинов», а Коринна отказывалась присоединиться к нам за ужином. Она закрывалась до утра у себя в комнате и ничего не ела.

Однажды, в конце августа, она ни с того ни с сего устроила мне сцену. Мы с ней вдвоем мыли посуду после завтрака.

— Как часто вы с Берном этим занимаетесь? — вдруг спросила она.

Я сделала вид, что не понимаю:

— Занимаемся чем?

— Больше одного раза в неделю? Или меньше?

Коринна упорно смотрела в пол.

— Примерно так, — ответила я.

— Что значит «так»? Раз в неделю?

«Гораздо чаще», — чуть не выпалила я, но сумела промолчать, понимая, что причинила бы ей боль.

— Да.

Коринна отвернулась, сгребла в охапку вымытые чайные ложки и рассовала их по кружкам.

— Томмазо много работает, — отважилась я произнести.

— Ты что, решила меня утешить? Да кем ты себя считаешь?

Она вцепилась обеими руками в край раковины.

— Как бы там ни было, вы могли бы вести себя потише. Это омерзительно!

Она открыла кран до отказа и тут же закрыла совсем.

— А эта дрянь Джулиана пусть сама моет свою кружку! Сто раз говорила ей, чтобы не тушила сигареты в кружки! Кругом одни грязнули!

Несколько недель спустя, в воскресенье, мы все собрались в беседке. Не было только Томмазо. В те дни дул сирокко, от жары было трудно шевелиться, даже есть. Цикады трещали без умолку, но все же мы услышали крики, раздавшиеся где-то поблизости — один, другой, третий. Первым вскочил на ноги Берн. Он побежал за дом, мчался изо всех сил. Он точно знал, куда бежит, так, словно был в курсе того, что случилось, словно видел все своими глазами. За ним побежал Данко, следом я. Коринна на секунду застыла с выпученными глазами и ничего не выражающим лицом, потом побежала тоже.

Одна только Джулиана не двинулась с места. Она проявила активность только спустя время, когда мы вернулись, поддерживая истерзанное тело Томмазо, кто за плечо, кто за щиколотку. Коринна истерично рыдала. Когда мы нашли Томмазо, он стоял на коленях, а над головой у него с громким жужжанием носилась туча пчел, которых он пытался отогнать, размахивая руками, пока не упал навзничь, потеряв сознание. На нем была рубашка с короткими рукавами в красно-синюю клетку, расстегнутая до пупа. Взбудораженные пчелы не оставляли его в покое, продолжали летать над ним, словно не могли поверить, что обезвредили такое громадное животное.

Берн велел нам не подходить близко. Сбегав в сарай, он вернулся оттуда в белом защитном комбинезоне пчеловода. Одним движением руки он отогнал пчел, сидевших на волосах, на одежде и на теле Томмазо, а остальным позволил вихрем кружиться в воздухе. За ними, словно задник на театральной сцене, виднелись разноцветные ульи, а еще дальше — зеленый покров зарослей. Коринна орала так, что хотелось заткнуть ей рот.

Взяв Томмазо под мышки, Берн подтащил его к нам. Воспаленная, посиневшая кожа на месте укусов набухала прямо на глазах, как будто под ней сидели пчелы и пытались выбраться наружу. У Томмазо было два носа, десять век, бесформенные, распухшие губы; соски стали незаметными из-за вздувшихся вокруг них пузырей. А когда Джулиана, все это время сидевшая на месте, увидела его, у нее на лице отразился весь ужас происходящего, который мы сами еще не успели осознать.

Мы повезли его в Остуни, в больницу. Я была за рулем и не обращала внимания ни на светофоры, ни на машины впереди. Рядом сидела Коринна, глядевшая в одну точку, глаза у нее все еще были выпучены. Она не плакала, но была не в состоянии произнести ни слова. Берн и Данко усадили Томмазо на заднее сиденье, а сами сели по бокам. Джулиана одна осталась дома и смотрела нам вслед. Однако до этого был момент, когда она протянула ребятам нож с зубчатым лезвием, которым мы резали хлеб.

— Чеснок! Неси чеснок! — скомандовал Берн.

Джулиана секунду кружилась на месте, затем как-то ухитрилась мгновенно отыскать то, что от нее требовали. Берн приложил нож плашмя к коже Томмазо и поскоблил ее, чтобы удалить жала. Данко, очистив от шелухи зубчик чеснока, спросил Берна:

— А ты уверен? По-моему, это деревенские басни!

— Натирай и не разговаривай!

Сколько всего было укусов? Два, три десятка? В больнице сосчитали: пятьдесят восемь. Его укусили и под волосами, и внутри ушной раковины. Пчелы оказались даже у него в трусах; когда его раздевали, они в панике вылетели оттуда и укусили сестру в безымянный палец. Но это мы узнали потом, от Берна, который прошел за носилками в отделение скорой помощи. Он так и остался в комбинезоне пчеловода.

А мы в один голос рассказывали лживую версию произошедшего. Нет, мы не держим пчел, ведь на это требуется лицензия: Томмазо чистил водосточный желоб, а там оказалось гнездо диких пчел, такое большое, какого мы до сих пор не видели.