Потом меня уложили на кушетку в операционной, где было много разной аппаратуры и мощных ламп, и где не только пол, но и стены до самого потолка были выложены плиткой. С одной стороны кушетки стоял доктор Федченко, необыкновенно высокий мужчина с пышными белокурыми усами, с другой Санфеличе, как всегда бодрый и уверенный в себе; впрочем, в этот раз он казался скромнее обычного: вероятно, его подавлял авторитет коллеги.
— У нас тут имеется для имплантации три бластоцисты, — сказал Санфеличе. — Все с тройным «А». Кстати сказать, у синьоры до сих пор получались только с двойным «А».
Тем временем Федченко вводил зонд, стараясь найти наиболее удобный путь. У него это получалось менее болезненно, чем у Санфеличе во время пробной процедуры. Закончил он очень быстро. Врачи похвалили меня, а я не понимала, за что. Я просто лежала не двигаясь, вот и все, и вообще мне казалось, что все это происходит не со мной, или имеет ко мне только опосредованное отношение.
Меня перевезли в другое помещение, поменьше, с большим окном. Я лежала там одна, в ожидании, которое, вероятно, длилось недолго, но мне показалось вечностью. В окно я видела заснеженный холм, а в центре, среди этой белизны, золотые купола Лавры. Мы побывали в ней вчера, но отсюда, издалека, она выглядела привлекательнее и походила на мираж. Где Берн? Почему он не стал ждать меня? Мне было холодно. И вдруг я поняла, что больше не нахожусь в здании клиники, а быть может, и в Киеве, и все стало каким-то далеким и недостижимым, как миниатюрная Лавра на холме.
Потом дверь распахнулась, и вошли Санфеличе, доктор Федченко, две медицинские сестры, а за ними Берн, который словно стал меньше ростом. Он не решился подойти к кровати, пока мы не остались наедине. Тогда он помог мне встать и одеться (чья-то невидимая рука перенесла мое белье из предоперационной, где я его сняла, в шкаф этой палаты). Потом мы шли по коридорам, одни, без сопровождения. Берн ухитрился запомнить дорогу, как будто за то время, пока я была в операционной, успел обследовать все закоулки клиники. Мы спустились по каким-то другим лестницам и очутились в вестибюле. Васса наклонилась, чтобы снять бахилы, снова надетые поверх моей обуви, и показала на машину, которая ждала нас на улице.
Прошла неделя после нашего возвращения из Киева. Растения на ферме все еще были погружены в зимний сон. Жизненные соки в них циркулировали в замедленном ритме. Берн и я пребывали в ожидании, как и природа вокруг нас. Он без слов разглядывал меня, выискивая изменения в моей внешности, функционировании моего организма, в режиме сна. Я ссорилась с ним по пустякам, ругала его за то, что он не подмел цементную площадку во дворе, и опавшие листья забили водосток; на самом же деле мне хотелось крикнуть: перестань ходить за мной, спрашивать, как я себя чувствую, перестань изводить меня этим вопрошающим взглядом! Если в глубинах моего чрева и зреет новая жизнь, мы все равно не сможем определить этого. Однако я сознавала, что и у меня самой нервы напряжены до предела, а чувствительность обострилась до такой степени, что любой, даже незначительный симптом не ускользнул бы от моего внимания. Но правда была в том, что я чувствовала себя абсолютно такой же, какой была раньше, только стала более ленивой и раздражительной.
Поэтому я не особенно удивилась, когда Санфеличе, введя мне внутриматочный зонд и всмотревшись в экран эхографа, объявил, что там ничего не происходит, нет никаких подвижек.
— Сожалею. Бластоцисты были такие замечательные. Так или иначе, в марте будет следующий заезд.
Берн не поехал со мной на осмотр. Пусть этот день будет для нас самым обычным днем, сказал он. Когда я позвонила ему, он был на рынке в Мартина-Франка. Мне пришлось ждать, пока он обслужит покупательницу. Я слушала, как они обмениваются обычными в таких случаях фразами, потом представила, как он садится на корточки за прилавком, чтобы создать хоть какое-то подобие уединения. У нас обоих скрытность вошла в привычку.
— Ну что? — вполголоса спросил он.
Я сообщила ему результат без всяких предисловий, прямо и почти грубо. Затем, пожалев об этом, добавила:
— Мне так обидно за тебя.
— Все нормально, — ответил он, но голос у него был грустный.
— Мне обидно за тебя, — повторила я.
— Почему ты так говоришь? Почему тебе обидно за меня?
— Я только сейчас отдала себе в этом отчет. Но это правда. За тебя мне больнее, чем за себя.
— Ты так не думаешь, Тереза. Просто ты испытала потрясение, и это на тебе сказывается. На самом деле ты так не думаешь.
— Тебе надо найти другую девушку, Берн. Такую, у которой все в порядке.
Прежде чем Берн ответил («не говори так, что за бред, что ты несешь»), была короткая пауза — какую делает тот, кто колеблется, и которой может хватить только на то, чтобы вдохнуть чуть глубже. Но за этот крошечный миг я поняла, что была права. Берн взвешивал возможность, которую я ему предложила. На одной чаше весов оказалось желание обладать мной, на другой — страстное желание иметь ребенка. Да, такое бывает. В жизни часто случается, что у человека зарождаются два несовместимых желания. Это несправедливо, но этого нельзя избежать, и это произошло с нами.
Его неуверенность помогла мне понять, какое из двух желаний одержало верх, пусть сейчас он и отрицал это со всем красноречием, на какое способен человек в телефонном разговоре на рынке. Но я не рассердилась на него. Напротив, я чувствовала себя спокойной и просветленной, как в ту ночь, когда у меня были спазмы. А если по правде, то я больше не чувствовала ничего. Совсем ничего.
— Возможно, сейчас ты еще не сознаешь этого, — сказала я. — Но рано или поздно, через пять, десять, тридцать лет до тебя дойдет, чего ты лишился по моей вине, и ты возненавидишь меня. За то, что я загубила твою жизнь.
— Ты заговариваешься, Тереза. Это разочарование на тебя так подействовало. А сейчас возвращайся домой. Возвращайся домой и отдыхай. Мы съездим туда еще раз, предпримем еще одну попытку.
— Нет, Берн. Не будет еще одной поездки. Мы и так слишком далеко зашли. Да от нее и не было бы толку. Не спрашивай меня, как я это узнала, но я это знаю.
А вокруг него шумел рынок. Мне казалось, я видела его, Берна, видела, как он все сильнее съеживается под прилавком, словно играет в прятки.
— Мы женаты, Тереза.
Он произнес это строгим голосом, как будто этого было достаточно, чтобы прекратить дискуссию. Нет, так у меня ничего не получится. Берн будет настаивать, если понадобится, будет умолять. Дома мы встретимся, и он заделает образовавшуюся пробоину своими эффектными, выверенными фразами. В итоге искорки в его черных глазах сломят мое сопротивление, и мы начнем все сначала. Еще одна нелепая затея с поиском денег, еще один курс терапии, еще одно бесполезное путешествие в самое негостеприимное место на земле, еще одно разочарование, и так далее, до бесконечности, пока мы не уничтожим друг друга.
Я вспомнила ничего не выражающее лицо женщины, сидевшей в кресле в гостинице в Киеве, ее одержимость, которая постепенно, год за годом, калечила ей душу. Я не хотела, чтобы то же самое случилось со мной. Ведь мы были еще так молоды.
Был только один способ остановить этот механизм, который включился в тот момент, когда Томмазо и Коринна рассказали нам о своей дочке, а мы принялись мечтать о нашей собственной; только один способ вернуть Берну свободу.
— Мы совершили ошибку, Берн, — сказала я.
— Перестань!
— Между нами есть кто-то третий.
Странно, мы с ним поменялись ролями, этого я не предвидела. Впрочем, я не предвидела ничего из того, что случилось. Но в этот момент я достаточно хорошо знала Берна и себя, чтобы понимать: другого пути нет и быть не может.
— Как это «кто-то третий»?
— Другой мужчина.
— Ты лжешь.
Я промолчала: скажи я в этот момент что-нибудь, он бы все понял. Голос у него изменился. За несколько секунд Берн превратился в кого-то другого, в какое-то незнакомое, невменяемое существо.
— Это он, да? Это он, Тереза? Скажи, это он?
— Не имеет значения, кто это.
Эти слова стали последними, которыми нам суждено было обменяться, — на долгие годы вперед, почти на все оставшееся время нашего короткого, несчастливого, нелепого, но все же такого прекрасного супружества.
Я не вернулась на ферму. Несколько часов, до темноты, разъезжала по окрестностям Бриндизи. Впоследствии я не смогла восстановить по памяти свой маршрут: сначала по грязным сельским дорогам, которые иногда заканчивались тупиком. Я оказывалась перед оградой чьих-то владений, с внутренней стороны которой сбегались сторожевые псы и поднимали истошный лай. Я приехала в Специале, но не смогла вернуться домой. У меня было предчувствие, что Берн засел там в ожидании момента, когда сможет взглянуть на меня, чтобы узнать уже у моего тела, было ли правдой то, что сообщил ему мой голос по телефону. Нет, я не могла сейчас говорить о вымышленной измене, я должна была провести эту ночь в каком-то нейтральном пространстве: только так можно было обеспечить нашу с ним физическую безопасность.
«Это он, да?»
«Это он?»
У меня в ушах все еще раздавались его крики.
Перед перекрестком, где начиналась подъездная дорога к ферме, я свернула на узкую дорогу, которая вела к вилле бабушки. Я позвонила, дождалась, когда откроются дистанционно управляемые ворота; мигающий фонарь над ними загорался всего на миг, и глаз не успевал уловить эту вспышку. Риккардо вышел мне навстречу, одетый в спортивный костюм. Я спросила, можно ли переночевать у него в сторожке. Просьба была наглая, почти комичная, но, наверно, у меня был такой расстроенный вид, что он ответил:
— В сторожке собачий холод.
— Неважно.
— У меня есть комната для гостей, она свободна. Входи. Я схожу за бельем.
Комнатой для гостей оказалась моя бывшая комната. Риккардо принес мне белье и полотенце, пожелал спокойной ночи и удалился, поняв, что мгновение спустя его присутствие станет для меня непереносимым.