И вот я очутилась у отправной точки, в комнате моего детства, на вилле, где давно уже погасили свет и я одна еще не спала, но я не ощущала сонливости, только усталость, мучительную усталость, которая способна прогнать сон. Я легла в ту самую постель, где все началось.
В темноте появился какой-то проблеск света. Луна вышла из-за туч, подумала я. Но это не могла быть луна, свет был неровный, дрожащий. Я встала с кровати, распахнула окно, не обращая внимания на охвативший меня холод, открыла ставни и увидела огонь, языки пламени и дым, который в отсутствие ветра поднимался вертикально вверх и исчезал в черном небе — горело там, где была ферма. Ни шума, ни запаха, какие обычно бывают при пожаре, только проблеск света между верхушками деревьев.
Первой моей мыслью было броситься туда. Но мне хватило секунды, чтобы понять: это был только сигнал, последний призыв, с которым Берн обратился ко мне сквозь ночь, который заклинал меня вернуться и опровергнуть то, что я сказала. Пока будет гореть этот костер, я буду ждать тебя, готовый поверить всему, что бы ты ни сказала, готовый забыть обиду. Но когда пламя погаснет, а пепелище остынет, я уйду и сказанное необратимо станет правдой.
Я прикинула, что он мог поджечь, — сарай с инструментами, теплицу или сам дом со всем его и моим имуществом? Ни то, ни другое, ни третье, как я узнала на следующий день. Берн поджег дрова, весь наш запас, а вокруг костра налил оливкового масла, чтобы огонь не распространился дальше. Но там, в комнате бабушкиной виллы, я еще этого не знала. В тот момент я могла только смотреть, не могла оторвать босые ноги от холодного, как лед, каменного пола, протянуть руку к кровати и взять одеяло, чтобы накинуть на плечи, — только смотреть, пока зарево не стало меркнуть, и наконец, уже на рассвете, не погасло совсем.
Меньше чем через месяц после этого внезапного и шокирующего расставания я вернулась в Турин. У меня было впечатление, что моя жизнь в Специале закончилась раз и навсегда. Как бы я одна справилась с работой на ферме? Я собиралась продолжить жизнь, прерванную смертью бабушки, — университет, общение с подругами. Собиралась теперь, став уже слишком старой, снова заняться тем, что бросила, когда была слишком молодой.
Но я не выдержала и трех недель. Отлаженный и бездушный механизм большого города, нескончаемый дождь, сияющие, мучительные мартовские дни, ветер, метущий широкие улицы, треск, который издавали мои свитера, когда я их снимала. А главное — настороженная снисходительность матери и затаенное торжество отца, ставшего свидетелем моего краха. Нервы у меня постоянно были напряжены до предела. Теперь моим домом была ферма, и я вернулась туда. Не с волнением, как когда-то в юности, не с облегчением, как в последние годы, а с тихим смирением. Как если бы у меня не было альтернативы.
И снова я освоилась с жизнью, которую приходилось там вести. В каком-то смысле, после отъезда Данко и остальных это было медленное врастание к одиночество, ставшее теперь абсолютным. Окружающая природа предлагала мне пусть и суровое, но все же утешение, и я принимала его. Я стала чаще бывать в деревне, записалась в местный клуб, в волейбольную команду и церковный хор. Одна из бывших учениц бабушки, сама теперь преподававшая в начальной школе, подала мне идею: устраивать экскурсии на ферму. Она сказала, что проект, который мы там начали претворять в жизнь, имеет огромное значение, что я могу приобщать детей к таким ценностям, как почитание традиции и уважение к земле. Сначала я не верила в успех этой затеи, ведь у меня не было опыта работы в школе, и одна мысль о том, что придется говорить с детьми, приводила меня в ужас. К тому же я не считала себя вправе рассказывать о принципах, которым была подчинена жизнь на ферме; все это придумали Берн и Данко, а я лишь подражала им.
Но все оказалось легче, чем я думала. Я стала объяснять ученикам, почему мульчирование позволяет экономить до девяноста процентов воды и почему так необходимо проводить его. Я научила их сеять и поливать. А когда мне хотелось шокировать их, рассказывала, как полезна для животных и птиц сухая ванна, и как ее применение помогает удобрять почву. Самые смелые даже заглядывали в компостную яму.
Что я знала о Берне? Что он какое-то время бродяжничал, а сейчас живет в Таранто, у Томмазо, который тоже остался без жены, — их брак с Коринной распался. Мне рассказал об этом Данко. Однажды он явился на ферму по поручению Берна с подробным списком вещей, которые тот пожелал забрать.
— Мог бы и сам прийти, — вырвалось у меня.
— После того, что ты ему сделала?
Видимо, сообразив, что ляпнул лишнее, он поспешил добавить:
— Это меня не касается.
Он так непринужденно расхаживал по комнатам, словно все еще жил здесь. И заглядывал в листок, исписанный каллиграфическим почерком Берна.
— Как он? — спросила я.
— Хорошо. Ему было хорошо у нас, а теперь ему хорошо у Томмазо. Он помогает другу по хозяйству.
Узнав, что с Берном все в порядке, я должна была бы испытать облегчение, но у меня не хватило на это великодушия. Я вдруг почувствовала такую слабость, что пришлось сесть за кухонный стол, а Данко тем временем рылся в ящиках.
— Берн создан для великих целей. Никто из нас не вправе проводить для него границы.
— По-твоему, я это делала? Проводила границы?
Данко пожал плечами:
— Я говорю только, что до твоего появления на ферме у нас были свои планы. А сейчас мы можем к ним вернуться.
— Интересно, о каких планах ты говоришь? По освобождению коров? Или овец?
Данко холодно взглянул на меня:
— На свете есть что-то поважнее нас самих, Тереза. Ты всегда была рабыней собственного представления о счастье.
Во всяком случае, я не была расположена слушать его лекции о морали.
— И вы собираетесь осуществлять эти планы на деньги от продажи виллы моей бабушки, которые ты у меня взял? Поставь кофейник на место. Это я его купила. Он мой. Если он в списке, значит, Берн ошибся.
Он убрал кофейник на полку.
— Как хочешь.
Больше я не мешала Данко выполнять его миссию. Все время, пока он был в доме, я сидела за столом на кухне. Перед тем как уйти, он погладил меня по щеке и покачал головой, словно выражая сочувствие. На столе в беседке я нашла листок с адресом Томмазо.
В течение последующих тринадцати месяцев я ничего не знала о Берне, кроме этого адреса. До того утра, когда меня разбудило шуршание колес по щебенке подъездной дороги. Было рано, солнце только взошло. Я не сразу заставила себя пошевелиться, встать и дойти до входной двери. За долю секунды до того, как я дошла, в дверь решительно постучали. Я не спросила, кто там, сняла с вешалки куртку и надела ее прямо на ночную рубашку, как будто это могло придать мне более приличный вид.
Один из карабинеров представился, но его фамилия вылетела у меня из головы. Возможно, я ее даже не расслышала, ведь я еще не успела толком проснуться и вдобавок меня озадачил этот нежданный визит.
— Вы синьора Колуччи? — спросил карабинер.
— Да.
— Жена Бернардо Колуччи?
— Да, — сказала я, хотя было странно вспоминать об этом в холодный рассветный час.
— Ваш муж дома?
— Он здесь больше не живет.
— Он не появлялся в последние несколько часов?
— Я же сказала: он здесь больше не живет.
— Вы знаете, где он может быть сейчас?
Что-то заставило меня ответить «нет» — смутное, инстинктивное желание защитить его. Вы обещали беречь друг друга — не нарушайте обещания. Я точно знала, в каком ящике лежит листок с адресом, который оставил Данко, более того, я так долго смотрела на него, что успела выучить наизусть. Но я ответила «нет».
— Вы предпочитаете, чтобы мы вошли и сели, синьора?
— Нет. Я предпочитаю остаться на ногах. Вот на этом самом месте.
— Как хотите. Думаю вы не в курсе того, что случилось сегодня ночью. Несколько человек протестовали против вырубки больных оливковых деревьев, завязалась драка. Ваш муж был среди протестующих. — Полицейский потер подбородок, словно ему было неловко продолжать. — Похоже, он замешан в убийстве.
Внутренний шов на воротнике куртки впивался мне в шею. Нельзя было надевать ее без джемпера или шарфа.
— Думаю, вы ошибаетесь, — сказала я.
— К сожалению, нет, синьора.
— О каком человеке идет речь?
— Это полицейский. Он находился там, хоть и не был при исполнении. Его звали Дельфанти. Никола Дельфанти.
Итак, есть история, которую я знаю, и есть параллельная, тайная история. В которой умирают девушка и ее ребенок. Но обо всем этом Берн не сказал мне ни слова. Он сдержал до конца обещание, данное друзьям.
Руки Томмазо все еще лежали поверх выцветшего покрывала. Он смотрел на них, не наклоняя головы, а только опустив глаза, с равнодушным, тупым любопытством, словно эти бледные руки были прозрачными и он мог видеть сквозь них красные и синие ромбы орнамента на покрывале. Растопыренные пальцы как будто давали понять: вот и все, что было, на этот раз я не утаил ничего.
Есть история, которую я знаю, но она не единственная. Их две. Не то чтобы одна была правдивой, а другая вымышленной, обе были настоящими, такими же реальными, как Томмазо и я, сидевшие в этой комнате, как запах металла от давно остывших батарей. Две версии, словно две противоположные стороны куба: если видишь одну, другую увидеть нельзя, и только чутье может подсказать тебе, что она существует. Чутье, которому я упорно отказывалась доверять, когда дело касалось Берна, Виолалиберы, их ребенка и еще двух парней. Я была слепа и глуха, но не только, у меня была и другая, еще более опасная аномалия, не связанная со зрением или слухом, — органическая неспособность осознать то, что происходит вне меня самой, вопреки моей воле.
О Господи, Берн, что ты наделал?
Но я не говорила ничего. Не сказала даже: так вот, значит, как было дело? Молчала, когда Томмазо рассказывал о том, как Виолалибера привязала себя за руки и за ноги в стволу оливкового дерева. А теперь замолк и он. Пять минут, или даже дольше, царило угрюмое молчание. За это время там, далеко внизу, не проехала ни одна машина, ни разу в щели ставен не проник свет фар.