И даже небо было нашим — страница 51 из 88

— То есть ты принадлежал и ферме, и твоему новому дому в Таранто? Ты это имеешь в виду?

Меня раздражала его манера изъясняться, становившаяся все более и более туманной. Это от усталости, говорила я себе, от усталости и от всего того вина, которое он выпил.

— Я имею в виду, что принадлежал Коринне и Берну.

— Коринне и Берну, если тебе так больше нравится.

Он рассмеялся, сначала от души, потом смех его стал злым и истеричным.

— Тише, а то Аду разбудишь.

— Не совсем так, — сказал он, все еще судорожно хихикая. — Не совсем так. Я принадлежал Берну — и точка. Вот что я на самом деле имею в виду. Но в то время я не мог разобраться в себе. Ты сердишься на меня за то, что я говорю об этом?

— Нисколько не сержусь.

— Неправда, сердишься. Можно понять: у тебя на это полное право. Но сейчас мы с тобой здесь, заперты в этой комнате, как единственные выжившие при взрыве, так что можешь сказать все как есть.

— Продолжай, пожалуйста.

Томмазо потер лоб, словно освобождая место для других мыслей.

— Ладно. Сотри из памяти последние часы или последние три минуты. Всю последнюю часть моих показаний. Сотрите ее, ваша честь!

И снова небольшой приступ того же истеричного смеха.

— В сущности, именно это я тогда и делал. Пытался стереть. Утром, когда меня будили крики чаек в порту, а рядом лежала спящая Коринна, я говорил себе: сотри то, что сейчас у тебя в голове, доверься череде повседневных дел, к которым приступишь сейчас, — и увидишь, тебе полегчает. И так всю оставшуюся жизнь, каждый день, начиная с этой самой минуты — и до конца. Потому что… ладно, сейчас уже можно это сказать. Больше нет смысла скрывать что бы то ни было. Глядя во все глаза на беременную Коринну, я считал недели, оставшиеся до родов. Когда их оставалось пять, я говорил себе: еще пять недель, и я должен буду придумать другой способ. Не понимаешь, о чем я? О сексе, вот о чем. В этом плане между мной и Коринной никогда не было мира и согласия. Мы бы с ней жили душа в душу, если бы не эта деталь, хотя для двоих секс — не такая уж мелочь, верно? То-то и оно. А знаешь, что еще? Я проводил много времени, пытаясь представить себе, как это происходит у вас с Берном. Знаю, это ужасно. Но так уж получилось у нас с тобой. Сегодня, в эту рождественскую ночь. Всю правду и ничего, кроме правды, Тереза. Разобьем все вдребезги и увидим, что будет. Я представлял себе, как это происходит у вас с Берном, без каких-то нездоровых подробностей, не в этом была суть, хоть иногда я и заходил дальше, чем надо бы. Главное, к чему я стремился, чего мне недоставало, это чувство, которое испытываешь, когда весь безраздельно отдаешься сладостному влечению. Думаю, нечто подобное испытывал Чезаре, когда подглядывал за вами в зарослях.

Вот почему я считал недели до того момента, когда кончится перемирие между мной и Коринной. Потому что я мог бы любить ее всем сердцем, но только без секса. При условии, что в такой любви будет смысл. Думаю, она тоже все понимала. Понимала еще с тех пор, когда мы жили на ферме, но верила, что сможет меня изменить, исправить. А если она не сможет сама, за нее это сделает привычка. В принципе Коринна была очень решительной, очень уверенной в себе, не было таких слов или такой темы разговора, которая могла бы ее испугать, но об этом, то есть о сексе, как и о моем уклонении от него, она не говорила никогда. Она вела со мной молчаливую, упорную борьбу. Еще пять недель, говорил я себе, потом четыре, потом три, потом перемирие закончится, и в один прекрасный вечер мы снова окажемся все в той же комнате, и Коринна снова будет робко пытаться привлечь мое внимание, а потом спрашивать, скорее у пустой комнаты, чем у меня: «Ну что, пошалим?»

Томмазо поглядел на меня.

— Вижу, я смутил тебя.

— Нет, что ты, — солгала я. — Просто я подумала о том… — Я осеклась.

По его пальцам, которые все это время неподвижно лежали на покрывале и о которых он словно бы забыл, пробежала дрожь.

— О чем?

— О том, что у той или иной пары могут сложиться превратные представления об отношениях внутри других пар. Берну и мне никогда бы и в голову не пришло, что между тобой и Коринной дело обстоит таким образом. Вот и все.

Я налила ему еще вина, он поднес стакан к губам, но перед тем, как выпить, секунду помедлил, как будто ожидая, что винные пары дадут ему силы продолжать рассказ.

— Однажды мы пригласили на ужин родителей Коринны. «Они подарили нам эту квартиру, — напомнила мне она, — да и все остальное тоже. А мы ни разу их официально не приглашали». Я улыбнулся, услышав это определение: официально. Как это было типично для родителей Коринны. Такие люди четко соблюдают разницу между официальным приглашением и неофициальным.

Перед этим визитом Коринна не находила себе места от волнения. Раз десять спрашивала, что я планирую приготовить: можно было подумать, что у нее кратковременная амнезия. Я догадался, что она сильно преувеличила мои кулинарные таланты, когда рассказывала обо мне отцу. Возможно, намекнула, что в «Замке сарацинов» я исполняю обязанности шефа, или кого-то в этом роде, хотя прекрасно знала, что в «Замке» меня не подпустили бы к плите на пушечный выстрел. Я не стал ругать ее за это. Она была на последнем месяце беременности, и ее мучили судороги в ногах. Казалось, она постоянно находилась на грани нервного срыва.

Она два раза ходила в магазин, сначала за бумажными салфетками — те, что были у нас дома, имели жалкий вид — потом за зубочистками. Как утверждала Коринна, ее отец любил, чтобы после еды зубочистки были на столе.

— А я-то думал, что зубочистками пользуются только невоспитанные люди вроде меня, — в шутку заметил я, но Коринна была не расположена шутить.

— Он пользуется ими очень деликатно. И, по-моему, не тебе об этом судить.

Родители Коринны принесли большой букет белых и розовых цветов. Ее отец протянул мне бутылку красного вина и приказал открыть его немедленно. Я заметил, что на ужин будет рыба, но он в ответ поморщился и сказал:

— Я предпочел бы пить это вино. Сделай одолжение, Томмазо.

Угощение было разве что сносное, но Коринна расхвалила его до небес. А ее родители, полные снисходительности, тоже осыпали меня комплиментами. Чтобы не слушать все это, я без конца сновал между столом и плитой, делая вид, будто очень занят. В какой-то момент я встретился взглядом с отцом Коринны. Он улыбался, но многозначительно, заговорщически, словно говоря мне: на что только мы не готовы ради нее, верно? Должен сказать, его безмолвное послание мне понравилось: это было по-мужски. В известной мере это означало, что меня признали. Потом он сказал:

— Позавчера мы были в ресторане со звездой «Мишлен», который недавно открылся в центре. Вот где действительно изысканная кухня. Возможно, тебе стоило бы послать им резюме.

— Меня устраивает теперешнее место работы, — ответил ему я.

Этот ужин был не только проявлением благодарности: чем дальше, тем больше он превращался в нечто вроде церемонии вступления в должность, героем которой был я. В какой-то момент мать Коринны с озабоченным видом потрогала мое лицо, так, будто давно уже хотела это сделать. И обещала, что попросит у подруги, специалистки по лекарственным травам, средство для очень тонкой и сухой кожи, как у меня.

И наконец, папа Коринны изобразил восторг при виде того, как я удерживаю в руках по нескольку тарелок. Он стал умолять меня научить его этому фокусу и сделать круг по гостиной с тарелками в руках.

— Наверное, впервые в истории дипломат удивляется способностям официанта, — сказал я Коринне, когда они ушли.

Она все еще сидела за столом, сметала крошки в ладонь.

— Я всегда говорю: ты себя недооцениваешь, — произнесла она с ноткой грусти, как будто только сейчас поняла, чего ей не хватало весь вечер.

— Если бы ты чуть меньше восторгалась мной, я бы тебе даже поверил.

Коринна негодующе посмотрела на меня, с трудом встала из-за стола и ушла в спальню.

В последующие дни нам едва удавалось поддерживать разговор даже о насущных делах. Думаю, она не притворялась: все эти сложные процессы в организме и лишний вес действительно обессилили ее. Теперь, видя Коринну только на расстоянии, такой ослабевшей, я любил ее сильнее, чем когда-либо, и был противен самому себе еще больше, потому что любил в ней слабость, а не ее саму и понимал это.

А потом появилась Ада, за две ночи до завершения обратного отсчета. Мы запрыгнули в машину в четыре утра, разбуженные выбросом адреналина. Схваток практически не было. Мы приехали в больницу, и меньше чем через час Ада была уже на руках у Коринны, а я этажом ниже заполнял бумаги, выданные сонной медсестрой. Когда я, совершенно к этому не готовый, зашел в палату и увидел их обеих, закутанных в одинаковые бирюзовые больничные простыни, — ну, это было самое…

Томмазо внезапно умолк. Пауза была такой длинной, что я поняла: он не собирается заканчивать фразу. Он сидел чуть наклонив голову к покрывалу, которое притягивало его, как магнит.

— Я не должен был это говорить. Прости.

— Чего ты не должен был говорить? Что Коринна и Ада — это было самое прекрасное из всего, что ты когда-либо видел? Честно говоря, это лучшая фраза, какую ты произнес за всю ночь или, по крайней мере, единственная удачная фраза.

Но в моем голосе слышалась ярость.

Томмазо помолчал еще немного, затем сказал:

— Не должен был. Это проявление черствости с моей стороны.

— Почему?

— Ты и Берн… в общем, нехорошо было рассказывать, какое это было чудо — впервые увидеть свою дочь.

Полночи я просидела в этой комнате, не замечая часов на стене, а теперь не могла не смотреть на них — положение стрелок снова и снова менялось, но я не понимала и даже не хотела понимать, который час, у меня только возникало смутное ощущение, что время проходит.

— Что ты знаешь обо мне и о Берне? — спросила я.

— Думаю, все. Или почти все.

— Все, — повторила я. — Как странно. Что, например?