Другой парень показал ему что-то на экране телефона, он кивнул.
— А прошлой ночью этот Наччи был гостем Де Бартоломео на его яхте, в порту Леуки.
Второй парень стал водить большим пальцем по экрану, чтобы увеличить изображение.
— Он в больнице. Схватил пулю.
Даниэле хлопнул по рулю.
— Черт!
— Говорят, его только задело. Рана неопасная.
Даниэле глубоко вздохнул и снова посмотрел на меня в зеркало заднего вида.
— Мы пока не знаем подробностей. Только то, что они проникли на яхту во время праздника. Собрали на палубе всех, и гостей и команду. Но кое-кого они не заметили.
— Повара, — сказал другой парень.
Даниэле покачал головой.
— Он связался с береговой охраной. Те прибыли на место, и началась перестрелка между ними и людьми, захватившими яхту.
— Кто это был? — спросила я.
Но Даниэле как будто не слышал.
— Это было неправильно.
— Кто это был, Даниэле?
Я просунула голову между спинками передних сидений.
— Это их методы. Но не наши.
Я оперлась о спинку переднего кресла. На автостраде было много машин, и мы ехали зигзагами, обгоняя всех.
— Они взяли Данко, — сказал Даниэле. — Мы должны попасть в Лечче до того, как его перевезут в тюрьму.
Парень с телефоном остался в машине, а мы с Даниэле побежали к полицейскому управлению. Сразу после нашего приезда к зданию подрулили два полицейских автомобиля с включенными сиренами. На ступеньках перед входом собралась группа людей; сначала я подумала, что это журналисты, но потом, когда полицейские вытащили из машины человека в наручниках, взяли его с двух сторон под локти, и Данко, а это был он, улыбнулся маленькой толпе своей дерзкой улыбкой, передние шеренги сомкнулись и образовали живую цепь. Я узнала несколько лиц, которые видела в карьере. Они стояли здесь, сцепившись за руки. Зазвучала песня, я уже слышала ее в тот вечер, но сейчас они пели очень громко, как будто это был боевой гимн.
Даниэле толкнул меня вперед, но я осталась на месте. Я смотрела на Данко, на торжествующий вид, с которым он шел к товарищам, смотрела, как они раскачиваются, словно канат на ветру, пятятся назад, но не повинуются полицейским, которые знаками приказывают им расступиться.
Даниэле снова подтолкнул меня вперед:
— Пошли!
— Нет.
— Он хотел бы этого!
Поняв, что я не двинусь с места, он побежал к манифестантам. Наверху лестницы стояли фотографы и щелкали затворами. Песня кончилась, наступила странная тишина, во время которой две группы людей выжидающе смотрели друг на друга. Ближе всего к активистам стояли трое полицейских, позади, в нескольких шагах, между двумя другими полицейскими — Данко с опущенной головой. Он производил впечатление какого-то чужеродного элемента по отношению ко всему тому, что происходило вокруг него.
В этот момент он повернул голову в мою сторону. Он не искал меня взглядом, не удивился, когда заметил, словно ожидал увидеть именно на этом месте. Мгновение он смотрел на меня, затем его рот растянулся в улыбке, которая показалась мне полной грусти.
Приехали два броневика, оттуда высыпали полицейские в шлемах и бронежилетах из подразделения быстрого реагирования, которые без труда прорвали живую цепь. Образовался проход, через который провели Данко, и он исчез в дверях полицейского управления. Люди выкрикивали лозунги, проклинали полицию, один раз прозвучало имя Николы.
Вечером Наччи в больничной палате дал интервью, в котором рассказал, как три человека проникли на яхту и собрали всех на палубе, как обстановка накалилась и как один из нападавших выстрелил и ранил его в плечо. Затем он разволновался и не смог больше произнести ни слова, только рыдал перед телекамерой, которая продолжала его снимать.
В противоположность ему Данко за несколько дней не сказал ни слова. В новостях ежедневно сообщали о его молчании. Упорство Данко поражало многих, но не меня. В дальнейшем стало понятно, что тогда он только готовился к своему звездному часу. Уже после новогодних праздников он изложил собственную версию происшедшего, но настоял на том, чтобы сделать это по-своему. Он прочел перед судьей и журналистами заранее написанное заявление, потребовав, чтобы за все время чтения его ни разу не прерывали.
Он выглядел гораздо более ухоженным, чем когда я видела его у полицейского управления; рыжеватые волосы и борода окаймляли его белое лицо. На нем был серый костюм, а в нагрудном кармане вместо платка — веточка оливы, которую многие комментаторы приняли за католический символ мира.
Он читал уверенным, жестким голосом, взгляд его временами перебегал с текста заявления на судью, и в этом взгляде не было ничего похожего на страх. Он обращался к тем, кто присутствовал в зале суда, но и ко всем нам, зная, что мы впоследствии услышим его, зная, как нас много и какие истины он должен нам открыть. Он прочел свое письмо из тюрьмы не как исповедь, не как акт капитуляции, а как программную речь, которую, вероятно, не раз прорабатывал в своем могучем воображении.
Он рассказал о заговоре против апулийских олив, примерно то же, что рассказывал мне Даниэле, но более возвышенно, в духе эпической поэмы. Говорил о «Замке сарацинов», о поле для гольфа и о генно-модифицированных породах, создаваемых «для обогащения капиталистов, все более безответственных, алчных и безжалостных».
Рядом с ним был его адвокат, такой молодой и так похожий на него, что их можно было принять за братьев. Он сидел, скрестив на груди руки, с вызывающим видом, словно гордясь тем, что представляет интересы такого известного человека.
Тем же бесстрастным тоном Данко заявил, что не назовет имен сообщников. Но не он стрелял в Наччи, которому пулей оцарапало плечо. Ему всегда претило брать в руки оружие. И все же эти имена прозвучали, они перелетали из уст в уста, заполняя зал суда, который он превратил в свою трибуну, и тысячи домов, где люди услышали их по телевизору, как несколько месяцев назад услышали крик Флорианы. Бернардо Колуччи и Джулиана Манчини, имена, которые люди выучили наизусть и которые они не скоро забудут.
— По поводу смерти Николы Дельфанти, — сказал в заключение Данко все тем же холодным тоном, как будто этот факт заслуживал меньшего внимания, чем сговор между Наччи и транснациональными агрокомпаниями, — по поводу смерти Николы Дельфанти могу только сказать, что это не я размозжил ему голову. Я был там, видел, что произошло, но это был не я. И это все, что я могу сказать по данному вопросу.
Прошло два года.
Зимой во дворе, в щелях цемента образовался мох — мягкая, поблескивающая подушка, в начале лета он высыхал и крошился, а потом вырастал снова; безмолвный и вечный круговорот природы. Я заново выкрасила стены внутри дома, потому что от дождей на них появились коричневые подтеки. Неприличный рисунок, который Берн и я сделали на стене, давно сгинул под слоями извести, я попробовала процарапать их, чтобы увидеть хотя бы след этого рисунка, но у меня ничего не вышло.
Последними словами, официально сказанными о смерти Николы, были слова Данко в зале суда. Прокурор заметил, что синяки на лице Николы по форме совпадают с рисунком подошвы обуви, которая была на обвиняемом. Но адвокат сумел убедить суд, что эти гематомы были настолько нечеткой формы, что она не совпадала с рисунком ни на одной подошве. Оставались только показания Данко, которые некому было опровергнуть и в которых он, хоть и косвенно, обвинял в случившемся Берна. Но Данко лгал. Я знала это. Я не нуждалась в благостных уверениях моих родителей, в словах Даниэле: невиновность Берна запечатлелась в моей плоти, так же, как память о днях, проведенных вместе.
Я обратилась в тюрьму в Бриндизи с просьбой о свидании с Данко. Мне много раз отказывали, однако в итоге мою просьбу удовлетворили. Я пришла в зал для свиданий, но Данко не явился. Я повторила попытку, но результат оказался тот же самый. На третий раз администрация тюрьмы дала мне знать, что заключенный не желает принимать посетителей. Они не уточнили, идет ли речь обо всех посетителях вообще или только обо мне одной. Это было еще одним подтверждением того, что он солгал.
Я еще несколько раз виделась с Даниэле, но после той сцены у полицейского управления недоверие между нами усилилось. Он уже не был уверен, что может считать меня своей союзницей. Я в отношении Даниэле испытывала те же сомнения. Я даже не рассказала ему о посылках из «Амазона» и хранила для себя одной этот секрет — секрет, который еще больше отдалял меня от всех. Мама по телефону всегда повторяла одну и ту же фразу: «Ты еще молодая». Вначале это звучало как утешение: «Ты еще молодая, можешь все начать заново», но постепенно переросло в зловещее напоминание: ты еще молодая, но это ненадолго, тридцать один год, тридцать два, пора уже начинать все заново. А что начинать? Мне казалось, что ход времени, как его воспринимали другие, как когда-то воспринимала его и я, теперь для меня остановился. Это случилось до смерти Николы, до ухода Берна; возможно, это произошло в тот миг, когда я осознала, что с моим чревом что-то не в порядке. Мои часы остановились и с тех пор показывали только этот миг.
По крайней мере, с деньгами у меня дела пошли лучше. Одна молодая пара из Ночи, мечтатели и энтузиасты, наняли меня консультантом. Они хотели заняться сельским хозяйством по принципу пермакультуры. Я не знала, известно ли им, что я замешана в истории с убийством полицейского, возможно, их это не интересовало. С другой стороны, об этом давно уже перестали говорить.
Затем владелец нескольких участков в здешних местах захотел арендовать у меня теплицу. Платил он мало, но регулярно. Кроме того, отец каждый месяц посылал мне деньги. Долгие годы я думала, что в моей жизни он был единственным лишним человеком. Потом, когда он перестал разговаривать со мной, я твердила себе, что, если бы только наши отношения наладились, моя жизнь стала бы идеальной. Теперь мне это казалось ребячеством. Я узнала, что он говорил обо мне как о «специалисте по одному из направлений в агрономии».