— Да, — прошептала я.
— Ну так вот, мы с Мариной уверены: Берн наверняка хотел бы, чтобы его символическое погребение — единственно возможное в данных обстоятельствах — имело место здесь. Ты не против?
— Мы не знаем, умер ли он.
— Из того, что ты мне написала, по тому, как ты выразила свои мысли в письме… У меня сложилось впечатление, что мы знаем достаточно.
— Извините, но это невозможно, — ответила я, на сей раз твердым голосом, но глядя на Марину, а не на него.
— Быть заключенными в бездействующем теле — тяжелое испытание для душ, — настаивал Чезаре. — Они там как пленницы.
— Понятно, — ответила я, затем, помявшись, все же произнесла: — Но ведь это только твои идеи.
Однако от слов Чезаре передо мной с мучительной ясностью встала картина: Берн, лежащий в черной ледяной норе пещеры, сломанная нога, согнутая под неестественным углом, кожа на лице, задубевшая, как и все тело, широко раскрытые глаза одного цвета с воздухом и скалой. Отныне Берн не подвержен ни каким изменениям или искажениям, он вошел в вечность.
— Извини, Марина, мы на секунду, — вставая, сказал Чезаре. — Тереза, пойдем со мной. Пожалуйста.
— Куда?
— Ты еще не показала мне лиственницу, а ведь прошло столько лет. Пойдем и посидим под ней недолго. Можешь оказать такую любезность пожилому человеку?
Я последовала за Чезаре. Глядя на него сзади, я заметила, что старая травма поясницы все еще дает о себе знать: походка у него была неровная. Каждый раз, когда надо было ступить на левую ногу, он словно падал на нее.
Мы сели на скамью под лиственницей. Чезаре сорвал листик, всмотрелся в его контуры, затем, нахмурившись, взглянул на ствол.
— Я ее лечу, — успокоила я Чезаре. — Садовник говорит, она уже выздоровела.
— Благодарение небу. Это была бы невосполнимая утрата!
Он взял лист за черенок, разгладил его с обеих сторон.
— Берн и другие ребята, с которыми он дружил в последнее время, — им было свойственно благоговейное отношение к деревьям, так ведь?
Я кивнула.
— Я читал об этом в газетах, но, похоже, ничего не понял. Не то что бы они были неправы, но я был бы рад, если бы Берн поговорил об этом со мной. Возможно, мы с Берном к чему-то пришли бы. Мы так хорошо разговаривали вдвоем. Я чувствовал, что он очень одарен в вопросах веры, но его отличала некоторая неосмотрительность. Не отрицаю, деревья могут внушать нам священный трепет, но у них нет души, такой, как у нас. И все же как они великолепны, а? Просто царственны. Взгляни на это, над нами.
Я посмотрела на лиственницу, хотя это зрелище было мне хорошо знакомо: я любовалась им в разные времена года.
— Ты что-то скрываешь от меня, Тереза, — сказал Чезаре.
— Нет, — возразила я, может быть, слишком поспешно.
Мы долго сидели молча. Я смотрела на дом, Чезаре слегка раскачивался взад-вперед, все еще держа в руках лист. У меня было ощущение, что он улыбается, но я не решалась обернуться, чтобы удостовериться в этом. Я чувствовала нарастающее раздражение. И в конце концов случилось то, чего он ждал с самого начала: признание вырвалось у меня в минуту, когда голова была ничем не заполнена, беззащитна. Я сказала, что в пещере услышала от Берна что-то важное, о чем не смогла и не захотела упомянуть в письме.
— Я тебя слушаю, — подбодрил меня Чезаре.
— Это он убил. Ударил по голове.
Я произнесла эти слова впервые, я не смогла сказать их даже в разговоре с отцом. Они как будто подожгли послеполуденный воздух.
Чезаре положил руку на мою:
— Бедная Тереза, какое тяжкое бремя пришлось тебе нести. Я знаю, как ты любила их обоих.
Он несколько раз с трудом перевел дух. Потом произнес:
— Я правда думаю, что наш Берн хотел бы быть погребенным здесь.
И тут я закричала:
— Ты что, не слышал, что я сказала?
— Слышал.
— Тогда почему тебе волнует его погребение? Какой в этом смысл?
Он снова запрокинул голову и посмотрел вверх. Закрыл глаза, а когда снова открыл, казалось, они были преисполнены благодарности. И я вспомнила, каким он был в молодые годы, вспомнила ощущение кроткой мудрости, которое исходило от всего его существа.
— Потому что это Берн. Мой сын.
— Но он убил Николу! Твоего родного сына! Как ты можешь простить его?
— Поразмысли об этом, Тереза. Какой толк был бы от всего, чему я вас учил, если бы я не мог сейчас его простить? — Не сумев подобрать нужные слова, он прочел из Евангелия: — «Господи! Сколько раз мне прощать брату моему, согрешившему против меня? До семи ли раз? Иисус говорит ему: не говорю тебе: до семи раз, но до седмижды семидесяти раз». До седмижды семидесяти. А я еще даже не начал, видишь? И я надеюсь, что ты мне в этом поможешь.
Я попыталась совладать с собой.
— Проводники знали, что в пещере есть еще один выход. Они были уверены в этом. Возможно, он все еще жив.
Чезаре пристально посмотрел на меня и смотрел до тех пор, пока я была в силах выдерживать его взгляд.
— Твоя надежда трогает мне душу, и Господь, конечно, сумеет вознаградить тебя. Я прошу только поразмыслить об этом. Если ничего не изменится, и ты сочтешь, что момент настал.
— Почему вы не хотите сделать это сами? Раз это так важно? Я вам совершенно не нужна.
— Боюсь, это будет не то же самое. Ты его жена. И твое присутствие было бы ему желаннее, чем любое другое.
Я встала.
— Вернемся к Марине? — сказала я и, не дожидаясь ответа, зашагала к беседке.
— Мы готовы ехать? — спросил Чезаре у сестры.
Она поднялась с места. Протянула мне руку, как вначале, но на сей раз еще наклонилась и поцеловала в щеку.
— Мне хотелось бы получше узнать тебя, — сказала она.
Внезапно меня охватило сострадание. Я взяла коробку с жареным миндалем, как будто мне срочно надо было отнести ее в дом, но так и осталась стоять в нелепой позе, с этой коробкой в руках, затем поставила ее обратно на стол.
Я проводила их до машины. Перед тем как включить зажигание, Чезаре застегнул ремень безопасности.
— До свидания, Тереза, — сказал он мне, опустив окно.
Но теперь я не была готова отпустить их.
— Берн говорил о каком-то растении, — сказала я. — О сорванных листьях.
Он нахмурился:
— Не понимаю тебя.
— Может быть, он выражался не вполне связно, однако речь явно шла о чем-то важном. О чем-то, к чему Никола тоже имел отношение. О чем-то грустном.
Тут его взгляд на секунду скользнул в сторону оливковой рощи. Если точнее, в сторону зарослей, но тогда я еще не могла уловить тут связь, — зарослей, шелестящих и невидимых за деревьями.
— Наверное, он говорил о той девушке, Виолалибере.
Опять, как годы назад, взрывной спазм в желудке, растерянность и страх. И еще что-то, не такое ясное и знакомое: может быть, раскаяние?
— Виолалибера? — тихо повторила я.
— Это было несчастное создание. Ребята тогда были еще так молоды. С тех пор Берн стал другим. Я был уверен, что он все рассказал тебе.
— Ну да. Конечно, он мне все рассказал.
Затем они уехали. И я осталась одна. Если на свете действительно существует что-то похожее на озарение, то со мной оно случилось в тот момент, когда машина Чезаре исчезла в глубине подъездной дороги, но его недавнее присутствие все еще было ощутимым, — случилось после того, как я услышала забытое имя: Виолалибера, имя, вернувшееся спустя годы, вылезшее из земли, как своевольный сорняк, имя — и мне это вдруг стало ясно — связавшее в неразрывный узел наши жизни, начало проклятия, которое пало на это место и частью которого была я сама.
Вечером я поехала к Томмазо. Я не виделась с ним после возвращения из Исландии. Мысль, что он имеет право знать о случившемся с Берном, не давала мне покоя, но я все не решалась с ним встретиться. Но теперь больше нельзя было откладывать. Если был на свете кто-то, способный прояснить мне раз и навсегда все, касающееся Виолалиберы, это был он.
С тех пор Берн стал другим.
Наконец-то пошел дождь, вернее, ливень со шквалистым ветром, который, казалось, решил дать себе полную волю после месяцев воздержания. Водители на своих машинах были захвачены врасплох, на дорогах началась неразбериха, и в итоге я застряла в пробке на мосту у лагуны. Я включила радио, но музыка, голоса и реклама действовали мне на нервы, пришлось его выключить и сидеть, слушая, как дождь барабанит по крыше.
Я припарковалась как попало, влезла на границу чьей-то частной территории и включила аварийные огни. Я не собиралась задерживаться там дольше, чем нужно. Тут же, заколебавшись, я выключила аварийку, но затем включила снова.
Фамилии жильцов были в основном иностранные, славянские, арабские или китайские, по нескольку, иногда по пять или шесть одинаковых на табличке. Среди табличек сразу бросался в глаза кусочек желтой бумаги, небрежно приклеенной скотчем, с инициалами Т.Ф. Я позвонила. Томмазо, ничего не спрашивая, тут же открыл.
Я не знала, на каком этаже его квартира, поэтому поднималась пешком. Когда я дошла до пятого этажа, на лестнице погасла лампочка. Дверь справа была приоткрыта, сквозь щель виднелся красноватый свет. Изнутри доносились голоса, я подошла ближе. За столом, покрытым зеленым сукном, сидели четверо мужчин и играли в карты. В комнате висел табачный дым. Я подошла ближе, но Томмазо не дал мне войти.
— Что ты тут делаешь?
— Ты сам мне открыл, — ответила я.
В квартире раздался смех. Один из мужчин что-то сказал, другие голоса заглушили его голос. Томмазо вышел на площадку, и за долю секунды, когда щель оставалась свободной, я успела заметить женщину в шортах, с длинными голыми ногами и белокурыми волосами, свисавшими на спину. Она проскользнула мимо щели, как призрак.
— Уходи! — сказал Томмазо.
— Кто они?
— Не твое дело. Люди.
— Вижу, что люди.
— Я работаю.
— Это твоя работа?
— Можно узнать, что тебе надо?
Он схватил меня за плечо. Это прикосновение смутило нас обоих, он сразу же отдернул руку.