щеры, в которую сумел пробраться Берн, словно задумав оплодотворить землю, — эта мысль пришла мне в голову непосредственно перед тем, как я ее высказала. Я говорила недолго и была далеко не так откровенна, как Томмазо в своей исповеди. Например, умолчала о разговоре, который был у нас с Берном в пещере. Томмазо сидел, ухватившись за край кухонного стола, но во время моего рассказа лицо у него не менялось, он не заплакал, а когда я закончила, не задал ни одного вопроса.
После этого я пошла за сумкой. Мне пришла в голову шутка про ночь, проведенную в доме мужчины, но я не произнесла ее вслух, сообразив, что это огорчило бы нас обоих. Спокойствие этого утра напоминало тончайшую перепонку, которую ничего не стоило прорвать. Мы оба были поглощены мыслями о Берне, его отсутствие завораживало нас, как когда-то его присутствие. Томмазо спросил, есть ли у меня планы насчет рождественского обеда.
— Никаких планов, никакого обеда, — ответила я. — А у тебя?
— Аналогично.
Но ни один из нас не предложил провести еще какое-то время вместе. Мы не были к этому готовы. Более того, выйдя на лестничную площадку, я подумала, что, наверное, виделась с ним в последний раз, и таким теперь запомню его, моего самого близкого врага.
— Спасибо, что спасла меня вчера, — сказал он. — Наверное, в таких случаях предлагают оказать ответную услугу, вот только я не знаю, что тебе предложить.
Домой идти не хотелось, и я долго гуляла по старому городу. Бары и магазины были закрыты, на улицах попадались только семьи, возвращавшиеся с рождественской мессы, некоторые шли с букетами, завернутыми в целлофан, или сумками, полными подарков. Я посмотрела издалека на окна Коринны, мне показалось, что за стеклами кто-то двигается. Мне не хватало Коринны, не хватало ее голоса, ее язвительной улыбки. Возможно, когда-нибудь я захочу встретиться с ней снова.
Я рассчитала, сколько у меня займет обратный путь на ферму: если ехать не по автостраде и на малой скорости, все время рождественского обеда я проведу в дороге. Не то что бы меня пугало одиночество, я успела к нему привыкнуть: мне казалось, что так будет проще, только и всего.
Когда полтора часа спустя я свернула на подъездную дорогу, то подумала, что сейчас, как обычно, буду предчувствовать явление Берна, но этого почему-то не произошло. В последние месяцы его образ представлялся мне по-разному — иногда на фоне окрестных полей, а иногда и сам по себе, в моем мозгу. Но в это рождественское утро он исчез, и (я была уверена в этом) исчез навсегда. Все на ферме было такое же, как вчера, ручки, упавшие с письменного стола, лежали на полу, с некоторых свалился колпачок. Я подобрала их и снова поставила в бокал, словно букет из разноцветных стебельков.
Я думала, что никогда больше не увижу Томмазо; но я ошибалась. Несколько месяцев спустя я сама позвонила ему. Было начало весны, я потратила немногие остававшиеся у меня деньги на большую цветущую гортензию и посадила ее у стены дома, под выступом крыши, который давал бы ей тень. Летом гортензии требовалось непозволительно много воды, я это знала, но мне всегда хотелось иметь ее у себя, и, возможно, двор перед домом, лишенный растительности, стал казаться мне суровым и неприглядным. Наконец, гортензия — растение неагрессивное, она не повредит почве и порадует меня своими горделивыми соцветиями-шарами, сложенными из белоснежных лепестков.
Я напомнила Томмазо, как в рождественское утро он предлагал ответить мне услугой на услугу и спросила, остается ли в силе это предложение. Он ответил «да», хоть и с осторожностью, как будто ждал, что я попрошу его о чем-то трудноисполнимом. Возможно, так и будет, подумала я, но первый шаг уже сделан.
— Ты согласен отправиться со мной в путешествие? Через две недели.
— Далеко?
— Достаточно далеко. Но я возмещу тебе расходы.
В феврале я снова побывала в Бриндизи, у доктора Санфеличе. Я пришла без записи, и мне пришлось ждать, когда доктор освободится, под присмотром его новой секретарши, улыбчивой и любезной. Если бы я сделала все, как положено — заранее записалась на прием, ждала своей очереди, чтобы в отведенное для меня время зайти в кабинет, мужество в последний момент могло бы изменить мне. А так я справилась.
Увидев меня, доктор выпрямился в кресле, лицо его выразило тревогу, рука потянулась к телефону, чтобы позвать на помощь.
— Не беспокойтесь, — сказала я, — его нет.
Санфеличе отвел руку от телефона, но все еще был настороже.
— В тот раз он ворвался сюда и до смерти напугал моих пациенток. И, честно говоря, меня тоже. Видите этот картонный футляр? Он схватил его и начал тут все крушить.
Доктор покачал головой, словно желая вытрясти из нее эту жуткую картину. Затем, спохватившись, что не предложил мне сесть, указал на стул. Ему стоило большого усилия взять себя в руки. Стекло в рамке, где стояли фотографии детей доктора, треснуло пополам. Это Берн его разбил?
Я сказала Санфеличе, что хочу сделать еще одну попытку.
— Ваш муж согласен?
— Я же сказала, его нет.
Подумав, он предпочел воздержаться от дальнейших расспросов. Я объяснила ему, что в документах, которые мы с Берном подписали в Киеве, был пункт о согласии на замораживание эмбрионов. Быть может, они все еще существуют.
— А мы можем это проверить прямо сейчас, — сказал доктор, у которого сразу поднялось настроение. Он достал записную книжку и набрал номер. Поговорив по-английски с доктором Федченко, он повернулся ко мне и кивнул.
Так, в апреле, через пять лет после нашего с Берном путешествия, я снова проехала по мосту через Днепр, который весь сверкал и переливался в этот пока еще холодный, но ослепительно солнечный день. По реке в обе стороны ходили катера, за которыми тянулся веерообразный след. Я заметила, что Васса бросала на Томмазо в зеркало заднего вида неприязненные взгляды. С тех пор как мы встретились в аэропорту, она почти не раскрыла рта.
— Знаю, о чем ты думаешь, — сказала я, — но он просто друг. Берн не смог приехать сам.
— А я в чужие дела не лезу, — обиженно ответила она, но я заметила, что это уточнение ее порадовало.
— Мы здесь потому, что настал черный день.
— Какой еще черный день? — спросила она, почти не обернувшись.
— Ты сама когда-то мне сказала об этом. Что надо делать запасы на черный день. И вот он настал.
Она поняла, что у меня что-то случилось, ее усталое лицо помрачнело, однако она не решилась меня расспрашивать. Вместо этого она улыбнулась:
— Ну, тогда я очень рада, что сказала тебе об этом.
После трансплантации Томмазо тайком вошел в палату, где я отдыхала.
— Я не сплю, — сказала я. — Подойди.
У него поверх обуви были надеты голубые нейлоновые бахилы, поверх одежды — рубашка с завязками на спине. Его внимание растрогало меня.
— Видишь вон там золотые купола? — я протянула руку к окну. — Это Лавра. Берну она очень нравилась. Он никогда не упускал случая обратить на нее мое внимание.
Но Томмазо смотрел на меня, со страхом разглядывал мое распростертое тело.
— Ты хорошо себя чувствуешь?
— Да, — ответила я.
— А что теперь?
— Теперь мы вернемся домой. Возьми, пожалуйста, мои вещи. Они должны быть в шкафу.
Думаю, что приняла это решение в последний момент, когда Томмазо медленно и осторожно помогал мне влезть в рукава свитера, может быть, чуть-чуть смущаясь от близости моего полуобнаженного тела. Я решила выполнить желание Чезаре. Несмотря ни на что, сказала я себе.
И все же я выждала, когда кончится май, а затем июнь, так что когда назначенный день настал, лето было в самом разгаре.
Чезаре пришел в лиловой столе, накинутой на плечи.
— Какое место ты выбрала? — спросил он.
— Тутовник.
Мы направились туда, где Берн и его братья когда-то устроили себе убежище. Чезаре и я шли впереди, за нами шла Марина, Томмазо замыкал шествие. Вокруг него прыгала Ада. Когда мы шли под оливами, нас сопровождало немолчное, почти агрессивное пение цикад, — все было как в те первые годы, когда я познакомилась с Берном, когда Специале была для меня только летним местом, местом, где никогда не кончается лето.
Чезаре попросил Марину подержать края столы, когда он раскапывал верхний слой почвы.
— Покажи то, что ты принес, — сказал он.
Я обернулась к Томмазо. Он достал из кармана брюк пожелтевшую, измятую книгу с обтрепанными углами.
— Я нашел ее, — произнес он.
Чезаре взял у него из рук экземпляр «Барона на дереве», который Берн читал в детстве. Все так же сидя на корточках, бегло перелистал книгу. Его внимание привлекла фраза, подчеркнутая карандашом.
— По-моему, она подойдет, — сказал он наконец, — но лучше положить ее в пластиковый пакет.
Я пошла в дом. Ноги у меня слегка дрожали. Когда я вернулась к тутовнику, Чезаре завернул книгу в пластик и положил ее в миниатюрную могилу. Он прочел псалом «Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем», затем отрывок из Евангелия от Иоанна и, наконец, спросил, не хочет ли кто сказать еще что-нибудь. Все мы стояли молча, глядя на пластиковый конверт, под которым виднелась обложка книги. И тогда, поскольку никто не взял слова, Чезаре запел. Он уже отчасти утратил ту покоряющую интонацию, которая была у него когда-то, голос порой переставал слушаться, особенно на высоких нотах, выходивших чуть-чуть гнусавыми, — я прекрасно помнила эти звуки. Но решимость, с какой его пение разливалась в раскаленном воздухе, осталась прежней. Я думала, он будет петь один от начала до конца, но во второй строфе к нему присоединился Томмазо. И они допели дуэтом. Ада почувствовала торжественность момента и постаралась не нарушить ее. Пока ее отец пел, она смотрела на него снизу вверх, словно узнала о нем что-то неожиданное и очень важное.
Мы закопали яму. Чезаре послал нас собрать камни, потом положил их над тем местом, где была закопана книга, так, что образовалась пирамида. Прощай, моя любовь, подумала я.
После того как Чезаре и Марина ушли, мы с Томмазо решили пройтись под оливами. Ада тем временем гонялась за одним из одичавших котов, живших поблизости от фермы.