И эхо летит по горам — страница 59 из 65

е знает, что ответить, когда все вдруг сливается и расплывается, когда накрывает шквалом бессвязных мыслей, а он отчаянно ждет, скоро ли эта муть рассеется.

— Абдулла? Что это? — спрашивает Пари.

— Ничего, — бормочет он.

— Нет, вот эта песенка, ты ее поешь — это что?

Он беспомощно поворачивается ко мне. Не знает.

— Колыбельная вроде, — говорю я. — Помнишь, баба? Ты говорил, что выучил ее, когда был маленький. Тебе ее пела мама.

— Хорошо.

— Можешь мне спеть? — просит Пари взволнованно, голос срывается. — Пожалуйста, Абдулла, спой.

Он опускает голову, медленно ею качает.

— Давай, баба, — говорю я тихо. Опускаю ладонь на его костлявое плечо. — Все хорошо.

Нерешительно, высоким, дрожащим голосом, не поднимая взгляда, баба поет несколько раз одни и те же две строчки:


Нашла я грустную феечку,

Под тенью шелковиц нашла.


— Он говорил, что есть еще один куплет, — говорю я Пари, — но он его забыл.

Пари Вахдати вдруг смеется — смех этот похож на низкий, гортанный крик, и она прикрывает ладонью рот.

— Ah, mon Dieu[18], — шепчет она. Поднимает руку. Поет на фарси:


Я знаю грустную феечку,

Ее ветром ночь унесла.


На лбу у бабы возникают складки. На краткий миг мне кажется, что в глазах у него пробился свет. Но тот сразу же мигает, и лицо бабы вновь спокойно. Он качает головой:

— Нет. Нет, мне кажется, там совсем не так.

— Ох, Абдулла… — говорит Пари.

Она улыбается, глаза в слезах, берет бабу за руки. Целует их тыльную сторону, прижимает ладонями к своим щекам. Баба улыбается, у него из глаз тоже теперь льется влага. Пари взглядывает на меня, смаргивает счастливые слезы, и я вижу, что она думает, будто пробилась к нему, что ей удалось вызвать своего потерянного брата этой волшебной песенкой — словно джинна в сказке. Она думает, что он ее видит. Но сейчас осознает, что он лишь реагирует, отвечает на теплоту ее прикосновений, на нежность. Это звериный инстинкт, не более. Я понимаю это с мучительной ясностью.


За несколько месяцев до того, как доктор Башири передал мне номер телефона хосписа, мы с мамой поехали в горы Санта-Крус на выходные. Сняли номер в гостинице. Мама не любила дальних странствий, но короткие вылазки мы время от времени устраивали — еще когда она не совсем разболелась. Баба оставался работать в ресторане, а я возила маму в бухту Бодега, в Сосалито или в Сан-Франциско, где мы всегда останавливались в гостинице рядом с Юнион-сквер. Обустраивались в номере, заказывали поесть, смотрели кино по заказу. Потом шли на Рыбацкий Причал — мама обожала всякие туристские приманки, — покупали мороженое, смотрели, как морские львы прыгают в волнах у пирса. Бросали монетки в открытые чехлы уличных гитаристов и в рюкзаки мимов и раскрашенных людей-роботов. Всегда навещали Музей современного искусства — бродили под ручку, и я показывала ей Риверу, Кало, Матисса, Поллока. Или же шли на утренние сеансы в кино — мама так их любила — и смотрели по два-три фильма подряд, а потом выбирались на свет, в глазах резь, в ушах звон, пальцы пропахли попкорном.

С мамой всегда было проще — не так запутанно, не так опасно. Не приходилось все время быть начеку. Не требовалось постоянно следить за тем, что я говорю, страшась ранить. Уезжать с ней на выходные — все равно что забраться в пушистое облако, и на пару дней все мои тревоги отпадали сами собой, на тысячи миль вниз.

Мы праздновали очередной круг химиотерапии — как оказалось, последний. Гостиница располагалась в прекрасном уединенном месте. Там были спа, фитнес-центр, комната отдыха с большим телеэкраном и бильярдом. Мы разместились в домике с деревянным крыльцом, с которого открывался вид на бассейн, ресторан и сосновую рощу, возносившуюся прямо к облакам. Несколько деревьев росло так близко, что можно было различить оттенки меха у белок, скакавших по стволам. В первое наше с ней утро мама разбудила меня словами: Пари, смотри скорей. Прямо за окном олень щипал кусты.

Я катила ее в кресле по садам. Вот я зрелище-то, — проговорила мама. Я поставила ее у фонтана, уселась рядом на скамейку, солнце грело нам лица, и мы смотрели, как колибри мечутся меж цветами, покуда мама не заснула, и тогда я отвезла ее к нам в домик.

В воскресенье вечером мы выпили чаю с круассанами на террасе перед рестораном — громадной комнатой с потолком, как в соборе, с книжными полками, с ловушкой для снов на стене и с настоящим каменным очагом. На нижней террасе мужчина с лицом дервиша и девушка с прямыми светлыми волосами летаргично играли в пинг-понг.

Что-то надо делать с этими бровями, — сказала мама. На ней было зимнее пальто поверх свитера и бордовая шерстяная шапочка, которую она связала себе сама полтора года назад, когда, по ее словам, началась вся эта свистопляска.

Я их тебе подрисую, — сказала я.

Подраматичнее, пожалуйста, раз так.

Типа Элизабет-Тейлоровой Клеопатры?

Она слабо ухмыльнулась.

Чего бы и нет? — Отхлебнула немного чая. Улыбка обозначила все новые линии ее лица. — Когда мы познакомились с Абдуллой, я торговала одеждой на улице в Пешаваре. Он сказал, что у меня красивые брови.

Парочка, что перебрасывалась в пинг-понг, сложила ракетки. Они оперлись на деревянные перила, курили, смотрели в небо, а оно сияло чистотой, если не считать нескольких потрепанных облаков. У девушки были длинные тощие руки.

Я прочла в газете, что сегодня в Капитоле ярмарка рукоделия, — сказала я. — Хочешь — можем сгонять, поглядим. А может, там же и поужинаем, если проголодаешься.

Пари?

А?

Я тебе хочу кое-что сказать.

Давай.

У Абдуллы есть брат в Пакистане, — сказала мама. — Сводный.

Я резко обернулась к ней.

Его зовут Икбал. У него сыновья. Он живет в лагере беженцев под Пешаваром.

Я ставлю чашку, принимаюсь было говорить, но она меня обрывает.

Ну вот же я тебе рассказываю, ну? Это самое главное. У твоего отца были свои резоны. Не сомневаюсь, ты и сама их поймешь, погоди недолго. Важно вот что: у него есть сводный брат, и отец слал ему деньги, помогал.

Она рассказала мне, как баба уже много лет шлет этому Икбалу — моему сводному дяде, подумала я неуверенно — тысячу долларов каждые три месяца, через «Вестерн Юнион», в банк в Пешаваре.

Зачем ты мне это сейчас говоришь? — спросила я.

Потому что я считаю, что ты должна знать, даже если он и не согласен. К тому же тебе скоро браться за финансы, и ты это все равно обнаружишь.

Я отвернулась и уставилась на кота — хвост трубой, он подлизывался к пинг-понговой парочке. Девушка потянулась к зверю, тот поначалу напрягся. Но потом свернулся на перилах и позволил девушке чесать себя за ушами, по спине. У меня голова шла кругом. У меня есть родственники за пределами США.

Ты, мама, еще долго будешь вести бухгалтерию, — сказала я. Изо всех сил постаралась скрыть дрожь в голосе.

Повисла плотная пауза. А потом мама опять заговорила, вполголоса, медленнее, как бывало со мной маленькой: нам надо в мечеть на похороны, и она предварительно присаживалась рядом со мной и терпеливо объясняла, что мне надо будет снять туфельки перед входом, во время молитвы вести себя тихо, не возиться, не ныть и что надо прямо сейчас сходить в туалет, чтоб потом не пришлось.

Нет, не буду, — сказала она. — И не думай даже. Время пришло, тебе пора приготовиться.

Я выдохнула. В горле застряло жесткое. Где-то вдалеке ожила бензопила — крещендо визгов в диком противоречии с неподвижностью леса.

Твой отец — он как дитя. Ужасно боится, что его бросят. Он без тебя потеряется, Пари, и никогда не найдется.

Я заставила себя смотреть на деревья, на поток солнечного света, лившийся на пушистые листья, шершавую кору стволов. Засунула язык между резцов и сильно прикусила. Глаза намокли, рот затопил медный привкус крови.

Брат, — сказала я.

Да.

У меня масса вопросов.

Поспрашивай меня вечером. Когда я буду не такая уставшая. Расскажу все, что знаю.

Я кивнула. Выхлебала остатки чая, он уже остыл. За соседним столиком пара средних лет обменивалась газетными страницами. Женщина — рыжая, с открытым лицом — тихонько наблюдала за нами из-за газетного разворота, взгляд ее скользил между мной и моей серолицей матерью, ее шапочкой, руками в синяках, запавшими глазами, ухмылкой скелета. Когда наши взгляды встретились, она чуть улыбнулась мне, словно было у нас с ней общее тайное знание, и я поняла, что она тоже через это прошла.

Так что скажешь, мам? Поедем на ярмарку?

Мама посмотрела на меня. Глаза у нее теперь казались не по размеру велики для ее головы, а голова — несоразмерна плечам.

Мне бы новую шапку, — сказала она.

Я бросила салфетку на стол, отодвинула кресло, обошла стол. Спустила тормоз на коляске, выкатила ее из-за стола.

Пари? — подала голос мама.

Да?

Она до упора запрокинула голову, посмотрела на меня. Солнце протолкалось сквозь листья, пронзило ей лицо.

Ты вообще знаешь, какой сильной Господь создал тебя? — спросила она. — Какой сильной и хорошей Он тебя сделал?

Никто не знает, как работает ум. В такие мгновенья, к примеру. Из тысяч тысяч мигов, что были у нас с мамой за все годы, именно этот сияет ярче прочих, гудит сильнее всех у меня в подсознании: моя мать смотрит на меня снизу вверх через плечо, лицо перевернуто, на нем ослепительные точки света, спрашивает, знаю ли я, какой хорошей и сильной Господь меня сотворил.


Баба засыпает в кресле, Пари тихонько застегивает на нем кофту, подтягивает плед повыше, укрывает ему торс. Заправляет выбившуюся прядь волос ему за ухо, стоит над ним, смотрит недолго, как он спит. Я тоже люблю смотреть на него спящего: тогда не видно, что что-то с ним не так. Когда глаза у него закрыты, уходит пустота, тусклость, нездешний взгляд и баба выглядит привычнее. Во сне он кажется более осознанным, присутствующим, словно в него просачивается он прежний. Может ли Пари представить его тогдашним, глядя в его лицо на подушке, — таким, какой он был когда-то, когда еще смеялся?