И эхо летит по горам — страница 60 из 65

Перебираемся из гостиной в кухню. Достаю из шкафчика чайник, наливаю воду.

— Хочу кое-что вам показать, — говорит Пари, в голосе — оживление. Садится за стол, увлеченно листает фотоальбом, что достала из чемодана.

— Увы, кофе до парижских стандартов не дотянет, — говорю я через плечо, наливая воду из чайника в кофеварку.

— Клянусь, я не кофейный сноб.

Она сняла желтый шарф, нацепила очки для чтения, смотрит сквозь них на фотографии.

Когда кофеварка принимается булькать, я сажусь рядом с Пари за кухонный стол.

— Ah oui. Voilà. Вот оно, — говорит она. Перелистывает альбом, пододвигает ко мне. Похлопывает по фотографии. — Вот это место. Где мы с вашим отцом родились. И наш брат Икбал.

Когда впервые звонила мне из Парижа, она помянула имя Икбала, — наверное, чтобы доказать, убедить меня, что она взаправду та, кем себя называет. Но я уже знала, что она не лжет. Знала это в тот миг, когда сняла трубку, и она произнесла имя моего отца и спросила, туда ли она попала. И я сказала ей: Да, а кто это? — и она ответила: Я его сестра. Сердце у меня бешено забилось. Я поискала стул — присесть, и все вокруг внезапно затихло, хоть булавку роняй. Да, это потрясение, театральное, третий акт, какие редко случаются в реальной жизни. Но на другом плане, где логика проигрывает, на плане более хрупком — настолько хрупком, что суть его расколется, расщепится, стоит лишь назвать его, — я даже не удивилась ее звонку. Словно ждала всю свою жизнь, что по какому-то головокружительному припадку божьего промысла — или обстоятельств, или случайности, или судьбы, налепите любое другое имя этому, — мы с ней найдем друг друга.

Я утащила трубку на задний двор и села там на стул у грядки, где растила перцы и здоровенные тыквы, посаженные еще мамой. Солнце грело мне загривок, я дрожащими пальцами прикурила сигарету.

Я знаю, кто вы, — сказала я. — Всю жизнь знала.

На том конце провода воцарилось молчание, но мне показалось, что она беззвучно плачет, отведя трубку от лица.

Мы проговорили почти час. Я рассказала ей, что знала об их истории — как мне ее рассказывал на ночь отец. Пари сообщила, что сама всего этого не знала и, быть может, так и померла бы в неведении, если бы не письмо, что оставил ей сводный дядя, Наби, перед своей смертью в Кабуле, и в этом письме он, среди прочего, описал события ее детства. Письмо он оставил на хранение некоему Маркосу Варварису, хирургу, работающему в Кабуле, тот и разыскал Пари во Франции. Летом Пари слетала в Кабул, встретилась с Маркосом Варварисом, а тот устроил ей поездку в Шадбаг.

Ближе к финалу разговора я почувствовала, что она собирается с духом, — и вот она спрашивает: Кажется, я готова. Можно мне поговорить с ним?

И вот тут-то мне и пришлось ей сообщить.

Я подтягиваю альбом к себе, изучаю снимок, на который указала Пари. Вижу особняк за высоким сияюще-белым забором, увенчанным колючей проволокой. Или, вернее, чье-то трагическое заблуждение в представлениях об особняках — трехэтажное, розовое, зеленое, желтое, белое, с перилами, башнями, остроконечными коньками, мозаиками и зеркальными оконными стеклами. Прискорбно неудачный памятник китчу.

— О господи! — выдыхаю я.

— C'est affreux, non?[19] — говорит Пари. — Чудовищно. Афганцы называют такие имения «наркодворцами». Этот — дом одного известного военного преступника.

— Это все, что осталось от Шадбага?

— От старой деревни — да. Вот это, а еще много акров фруктовых деревьев… как это называется? Des vergers.

— Сады.

— Точно. — Она проводит пальцем по фото особняка. — Эх, знать бы, где именно был наш старый дом, — в смысле, по отношению к этому наркодворцу. Я бы рада была знать точное место.

Она рассказывает мне о новом Шадбаге — настоящем городке со школами, больницей, торговым кварталом, даже с маленькой гостиницей, его построили в двух милях от старой деревни. В городке они с переводчиком и искали ее сводного брата. Я узнала все это из нашего первого длинного разговора по телефону — что никто в городе, похоже, не слыхал об Икбале, пока Пари не наткнулась на одного старика, который был Икбалу другом детства, и этот старик видел, что Икбал с семьей расположился в заброшенном поле рядом со старой мельницей. Икбал сказал этому своему другу, что пока был в Пакистане, получал деньги от старшего брата из Северной Калифорнии. Я спросила, — сказала Пари по телефону, — я спросила, не назвал ли Икбал имени этого брата? И тогда старик сказал, да, назвал, Абдулла. И тут уж, alors, остальное было не трудно. Найти вас с отцом, то есть… Я спросила у друга Икбала, где он теперь, Икбал, — продолжила Пари. — Спросила, что с ним случилось, но старик сказал, что не знает. Мне показалось, он занервничал — не смотрел на меня, когда это сказал. Я думаю, Пари, я опасаюсь, что с Икбалом стряслось что-то нехорошее.

Она перелистывает страницы альбома, показывает фотографии детей — Ален, Изабель, Тьери, снимки внуков — с дней рождений, они позируют у бассейнов в купальниках. Ее квартиру в Париже — светло-голубые стены, белые ставни опущены до подоконников, книжные шкафы. Ее заваленный всякой всячиной кабинет в университете, где она преподавала математику, пока артрит не вынудил уйти на пенсию.

Я все листаю страницы этого альбома, а она комментирует снимки: старая подруга Коллетт, муж Изабель Ален, муж самой Пари Эрик, он писал пьесы, умер от инфаркта в 1997-м. Я останавливаюсь на фото их двоих, невозможно юных: они сидят рядом на оранжевых подушках в каком-то ресторане, она — в белой рубашке, он — в футболке, волосы у него длинные, прямые, стянуты в хвост.

— В тот вечер мы познакомились, — говорит Пари. — Нас подставили.

— У него доброе лицо.

Пари кивает:

— Да, когда мы женились, я думала, ой, мы проживем вместе долго. Я думала про себя, что лет тридцать, не меньше, или даже сорок. А повезет — и все пятьдесят. Почему нет? — Она смотрит на фото, на миг потерявшись в нем, потом легко улыбается. — Но время — такой морок. Никогда не бывает столько, сколько кажется. — Она убирает альбом в сторону, потягивает кофе. — А вы? Не были замужем?

Я пожимаю плечами, переворачиваю еще одну страницу.

— Один раз почти попала.

— Прошу прощения, «почти попала»?

— В смысле, почти вышла замуж. Но до стадии колец мы не добрались.

Неправда. Все было больно и муторно. Даже сейчас от этой памяти чуть ломит за грудиной.

Она склоняет голову:

— Простите. Это неуместно с моей стороны.

— Нет. Все в порядке. Он нашел себе и красивее, и менее… обремененную, видимо. Кстати, о красивых — кто это?

Показываю на ослепительную женщину с длинными темными волосами и огромными глазами. На фотографии она с сигаретой, вид у нее скучающий, локоть прижат к телу, голова беззаботно склонена — но взгляд пронзительный, вызывающий.

— Это маман. Моя мать, Нила Вахдати. Вернее сказать, она была моя мать. Вы понимаете.

— Роскошная, — говорю.

— Была. Совершила самоубийство. В 1974-м.

— Простите.

— Non, non. Все нормально. — Она рассеянно проводит по фото большим пальцем. — Маман была элегантна и талантлива. Она читала книги, обо всем имела свое мнение и всегда выкладывала его людям. Но еще в ней была глубокая грусть. Всю мою жизнь она давала мне лопату и говорила: Зарой ямы во мне, Пари.

Киваю. Кажется, что-то понимаю в этом.

— Но я не могла. А потом и не хотела. Поступала бездумно. Бесшабашно.

Она откидывается на стуле, сутулится, опускает тонкие белые руки на колени. Раздумывает минуту, а потом говорит:

— J'aurais du être plus gentille… Мне следовало быть добрее. Об этом никогда не жалеешь. Никогда себе не скажешь, когда состаришься: Ах, не надо было так хорошо с тем человеком обходиться. Так никогда не будешь думать. — На мгновение лицо ее словно ранено. Словно она беспомощная школьница. — Это не так трудно, — говорит она устало. — Надо было мне быть добрее. Быть как вы. — Она тяжко вздыхает, захлопывает альбом. Помолчав, говорит, оживляясь: — Ah, bon. Теперь я хочу спросить вас.

— Разумеется.

— Покажете ваши работы?

Мы улыбаемся друг другу.


Пари остается у нас на месяц. По утрам мы готовим в кухне завтрак. Черный кофе и тост для Пари, йогурт для меня, яичница на хлебе для бабы — он за последний год пристрастился к этому блюду. Я забеспокоилась, что у него подскочит холестерин — столько яиц есть, — и в один из визитов с бабой посоветовалась с доктором Башири. Он улыбнулся мне тугими губами и сказал: Ой, я бы об этом не волновался. Меня успокоило — вплоть до того, как взялась пристегивать бабу в машине, когда до меня дошло, что, быть может, доктор Башири имел в виду «это все уже не имеет значения».

После завтрака я ухожу к себе в кабинет — также известный как «моя спальня», — а Пари не дает скучать отцу, пока я работаю. По ее просьбе я составила для нее программу телепередач, которые ему нравится смотреть, записала, во сколько давать ему дневную порцию таблеток, чем и когда ему нравится перекусывать. На такой памятке Пари настояла сама.

Да вы просто заглядывайте и спрашивайте, — сказала я.

Не хочу вас отвлекать, — ответила Пари. — И я хочу знать. Хочу узнать его.

Я не говорю ей, что она никогда его не узнает так, как хотела бы. И все же выкладываю ей кое-какие секреты ремесла. Например, чтобы успокоить бабу, если он вдруг перевозбуждается, помогает — обычно, но не всегда, и по причинам, которые по-прежнему меня бегут, — подсунуть ему бесплатный каталог покупок на дому или буклет мебельной распродажи. И того и другого у меня всегда под рукой вдосталь.

Хотите, чтобы он подремал, — переключите на «Канал погоды» или что-нибудь про гольф. И никогда не позволяйте ему смотреть кулинарные программы.

Почему?

Они его по какой-то причине распаляют.