И Маркс молчал у Дарвина в саду — страница 31 из 36

Эмма радовалась, что он хоть и нечетко, но говорит, и гладила его по лицу.

Чарльз посмотрел на нее и попытался сказать что-то еще. Он принимался несколько раз, слова можно было разобрать с большим трудом:

– Эмма, голубка, поиграешь для меня?

Она, пошатываясь, вышла, оставив дверь открытой, села за пианино и заиграла его любимую арию «Овцы могут пастись спокойно» из кантаты Баха. Через пару тактов забыла, сбилась, встала и торопливо вернулась.

Еще в дверях она увидела его руку. Он никогда не держал так руку. Эмма упала Чарльзу на грудь и принялась умолять:

– Проснись, проснись…

Но Чарльз больше не мог слышать человеческих слов.

Эмма вжалась лицом в одеяло и надолго застыла. Она даже не заметила, как Гудвилл помолился, благословил своего друга и ушел.

Когда она наконец встала, уже сгустились сумерки. Эмма подошла к письменному столу и остановила часы.


Вечером приехали дети. Полил сильный дождь, тяга в камине ослабла, и дым валил в комнату. Уильям, Генриетта и Фрэнсис приехали в одном экипаже. Чуть позже подоспели Гораций и Леонард. Последними прибыли Элизабет и Джордж.

Генриетта и Элизабет молились. Сыновья молчали. Самый младший, Гораций, будучи не в силах сдержать слезы, положил голову отцу на живот. Он не мог примириться с тем, что не успел.


На следующий день с почтой пришел мешок, такой большой и тяжелый, каких не было давно. Издатель Дарвина, прежде чем отправить их в Даун, накопил сотни писем – отклики восторженных читателей на его книгу о дождевых червях.

Тысячи экземпляров уже распродали, на всех парах поспешали немецкий, французский, русский переводы. «Образование растительного слоя земли деятельностью дождевых червей» побудило многих садоводов-любителей даже за званым ужином восхищаться подвигами этих животных.

Уильям взял мешок, заглянул в него, пробежал глазами сопроводительное письмо благодарного издателя, отнес мешок в кабинет, поставил у письменного стола, опять взял, пошел с ним в гостиную, вынес и оттуда и, наконец, неловким жестом всучил Джозефу. Дворецкий, не разобрав бормотание Уильяма, отнес мешок в кабинет и поставил его в угол. Потом посмотрел на Дарвина, которого теперь привели в порядок, и, втянув голову в плечи, побыстрее вышел. Не забыв перекреститься.

Через несколько дней Эмма записала в дневнике: «19.4.1882, 4 часа пополудни, умер Чарли». И: «20.4.1882, 7 часов утра, умерла Полли».

В когтях у Церкви

Никто не помнил, чтобы в Дауне когда-либо было так тихо. Жители утром не работали. Они вернулись с полей, где пахали и сеяли – в этом году позже, чем обычно; оставили мастерские и конюшни, некоторые еще держали молоток или опирались на лопаты; матери, стоя с малышами у калиток, разглаживали фартуки и вытирали липкие ротики.

Мэр Дауна, прямой как палка, уже давно расхаживал взад-вперед у здания ратуши с должностной цепью на шее; теперь он бросил испытующий взгляд на ровный ряд выстроившихся школьников.

Когда часы на церковной башне пробили одиннадцать раз, более четырехсот человек стояло вдоль извилистой главной улицы. В последнюю минуту из церкви, сопровождаемая подозрительными взглядами соседей, вышла набожная согбенная жена ножовщика, которая не первое десятилетие мыла полы в храме и чья неустанная борьба со грехом чинила деревне немалые хлопоты. Но такое событие не хотела пропустить даже она. Все молчали. Изредка слышалось только куриное кудахтанье.

И он появился. Шесть вороных лошадей медленно, торжественно везли гроб. Обернутый черной тканью. Чарльз Дарвин отправился в последний путь и в это серое утро вторника навсегда покидал Даун. Вплотную за ним ехал экипаж с членами семьи.

Мужчины стягивали шапки. Женщины крестились. Садовник Дарвина с опущенными плечами прислонился к кладбищенской ограде. Он держал в мозолистых руках белые орхидеи, уверенный, что мистеру Дарвину приятнее было бы лежать здесь, в деревне, рядом с братом и рано умершими детьми. Он сам усадил бы могилу цветами, привел в порядок розовые кусты и, приходя, рассказывал бы мистеру Дарвину новости из мира кустарников и многолетников.

И кузнец стоял на обочине с семьей. Когда гроб проезжал мимо, он опустился на колени. Хэммонд знал, как тронул миссис Дарвин его рассказ о рае.

Преподобный Томас Гудвилл, в это утро молившийся дольше обычного, неподвижно стоял в дверях церкви. Только когда все проехали мимо и стук копыт стал тише, он, казалось, очнулся и торопливо послал вслед свое благословение.

Собрались проститься со своим другом и голубятники Дауна, торжественно выпустив в небо одного из красивейших сизых голубей. Сопровождаемый взглядами жителей деревни, он взмыл в затянутое облаками небо с прощальным свитком, прикрепленным к правой лапе. Никто из мужчин не мог вспомнить, что они говорили накануне вечером в трактире «Джордж&Дрэгон», где снова и снова поднимали тосты за Дарвина. Но несомненно, желали ему вечного мира. Насчет точного места блаженства договориться не смогли, поскольку чем позднее, тем меньше оставалось в голове ясности для решения вопроса о небесах. Мнения о том, верил ли их замечательный земляк, все-таки близкий друг священника, по крайней мере, в Бога, если уж не в небеса, разделились.

У некоторых крестьян, стоявших вдоль дороги, был такой удрученный вид, словно они потеряли члена семьи. Часто Дарвин, проходя мимо конюшен, задавал им вопросы, над которыми они смеялись еще несколько дней. Например, когда лошадь фыркает и чувствует себя бодро, поднимает ли она уши? Улыбается ли коза, и если да, то какими мышцами? Замечали ли они, чтобы корова плакала, когда у нее отнимают теленка? Несмотря на насмешки, гулявшие потом по деревне, случалось, на следующий день крестьянин более внимательно смотрел в глаза своей корове или на мгновение останавливался на выгоне, примечая положение лошадиных ушей.

Ехавшему крайне осторожно катафалку потребовался почти целый день, чтобы преодолеть шестнадцать миль по холмистому Кенту. По прибытии в Вестминстерское аббатство в половине восьмого вечера зазвонил заупокойный колокол. Сыновья, промерзшие после долгой поездки под моросящим дождем, чередовавшимся с мокрым снегом, отнесли гроб в боковую капеллу. Трудно было оставить отца под сырыми холодными сводами. Вместе с капелланом они зажгли свечи, загоревшиеся в продуваемой сквозняками капелле неровным огнем, и, не сказав ни слова, отправились в гостиницу.

На следующее утро, 26 апреля 1882 года, с Темзы поднимались клубы тумана, смешанного с вонючим угольным дымом. Лондонцы, не в первый раз за эту весну, подняли воротники пальто и старались глубоко не дышать. Как и джентльмен, протискивавшийся по Абингдон-стрит, который, когда экипаж приблизился, оказался пожилым коренастым мужчиной. Через пару метров доктор Беккет смог разглядеть над черным пальто седую гриву, а по обе стороны воротника – пышную бороду; ее курчавые кончики тонули в пропитанном частичками сажи тумане как старый мох. Пальто помнило лучшие времена.

Доктор остановился.

– Мистер Маркс, доброе утро! Куда держите путь?

– Полагаю, на ту же comedy, куда и вы, если я правильно интерпретирую вашу черную ленточку.

– Подсаживайтесь. Я же знаю, как вы любите гулять по лондонскому туману. Как ваши дела? Вы уже давно за мной не посылали. Надеюсь, это хороший знак? – Доктор Беккет открыл дверцу.

– Я бы так широко не замахивался. Я sleepless, много кашляю и прощаюсь.

– Прощаетесь?

– Сегодня вечером уезжаю в Алжир. Надолго. For long time. Солнце и Средиземное море пойдут мне на пользу. – Маркс залез на подножку, постоял, чтобы отдышаться, и с кряхтением опустился на сиденье. – Доктор, которому я доверяю, рекомендовал мне такую поездку еще несколько месяцев назад.

Беккет улыбнулся.

– Я очень рад. Это будет полезно вашим легким. И коже. Время от времени ложитесь на солнце, раздевшись до пояса.

Маркс согнулся на сиденье, от него пахло холодным сигарным дымом.

– Моя жена умерла четыре месяца назад, но я не в силах дать согласие на ликвидацию her things и letters, поэтому лучше ликвидируюсь сам. For a while.

Доктор Беккет выразил свои соболезнования. И вспомнил Ленхен. Тут Маркс сказал:

– Наша обычно такая крепкая Ленхен тоже больна.

Они помолчали. Доктор далеко не сразу осмелился сменить тему.

– Зачем вы идете на похороны Дарвина, позвольте спросить?

– Такой спектакль не каждый день дают. – Маркс оживился. – Вы могли себе представить, что англикане опустят еретика в землю Вестминстерского аббатства? Вот они, reasons, почему в стране рождения капитализма до сих пор нет революции. Буржуазия заигрывает с дворянством, рабочие совокупляются с буржуазией, ученые – с англиканами. Или англикане с учеными. Школа british politics! – Маркс крутил намокшую бороду, бронхи насвистывали обычную мелодию. – И Дарвин тоже выступал на этой сцене. Десятилетиями гнул спину перед church и своей Эммой.

– Может быть, стоит принять во внимание, что мистер Дарвин всю жизнь находился в поиске?

– Бросьте. Он был оппортунистом, а оппортунисты всегда на коне.

– Прошу вас, аккуратнее. Мистер Дарвин не любил споров. Это плохо? У всех своя душевная организация. А как, собственно, у вас сложилось такое мнение?

– Я слышал собственными ушами.

– Вот как?

– Разве вы не знаете, что я туда ездил?

– Нет. – Беккет решил прилгнуть. Резкость Маркса его сегодня отталкивала. Кроме того, доктора интересовала версия коммуниста.

– Осенью я присутствовал на ужине в Даун-хаусе. Мой зять был приглашен и протащил меня. Я подумал – why not? Но Дарвин всем действовал на нервы своими worms и объявил себя агностиком. – Маркс с отвращением поморщился и закашлялся. – Он всегда знал, что можно говорить, а что нет. Иначе today мы не направлялись бы в Аббатство.

Доктор обрадовался, когда экипаж остановился. Они сошли и тут же, не сказав больше ни слова, оба мрачные, разошлись, поскольку Беккет направился в самую давку на паперти и растворился в толпе. Здесь скопились роскошные шестиместные кареты, наемные экипажи и пешеходы. Иногда какая-нибудь лошадь в сутолоке начинала нервничать, ржать и роняла свои яблоки.