«И места хватит всем…». Современная арабская поэзия и мировая литература — страница 25 из 25

а вторая половина – риторика.

У наших детей нет детства,

у нашего неба нет туч;

наши женщины – до сих пор в морозилке у халифа,

наши влюбленные – те вдыхают аромат безнадежья.

Ну а писатели пытаются, словно мыши,

обойти ловушки контроля.

(«Второе прочтение “Введения” Ибн Халдуна», 1988; 3)

Свое отчаяние, прикрытое зыбкой, «бердяевской» верой во всесильность творчества, Каббани расписывает по десяти коротким строфам. Однако и здесь оптимизм известного лирика разбивает не то победа, не то превосходство маркесовского творения и творца:

Я буду петь.

Я буду петь,

пока не сокрушу куропоклонников

и тех, кто покупает за чеки

девочек утех и мужей пера.

Я буду петь,

несмотря на вой ветра и шум дождя;

а они… они будут бежать за стихом,

как гончие псы-следопыты.

(«Стратегия», 1989)

Опубликованное в мае 2000 г. «Прощальное письмо Маркеса» – как известно, ошибочно подписанное именем нобелевского лауреата – волею судьбы было переведено на многие языки мира – в том числе и на арабский язык. Стихотворение «Кукла», на самом деле принадлежащее перу Джонни Велча, брезгливо охарактеризованное Маркесом как произведение пошлое и стилистически неудачное, стало началом размышлений сирийской поэтессы Бахиджи Мисри Идлиби (род. 1965) над жизнью писателя, подошедшей к своей последней черте. Стихотворение «Он познал мудрость: медитации о по следнем послании Маркеса» – попытка противопоставить «старого» Маркеса с рябью его «магического» натурализма Маркесу «новому», кающемуся об ошибках трудного, но все-таки тупикового пути. Каково же отношение Идлиби к «старому» Маркесу? В чем, по мнению поэтессы, выражается credo смертельно больного – как телесно, так и духовно – прозаика? На эти вопросы автор стиха отвечает через многочисленные отрицания – и отречения – своего героя:

Если б у меня было дополнительное время –

я разбросал бы очередное путешествие магии,

приправленной безумием,

по легендам нежности;

я расчесывал бы свою ночь мечтами,

чтобы вовсе не спать.

Я бы разбудил бытие и сказал вещам:

«Будьте путешествием смысла к означаемому!»

«Очнувшийся» спустя «сто лет одиночества», Маркес, подобно своему Аурелиано, становится жертвой любопытства читателя, дочитывающего бессмысленную историю падений распущенных, несчастных персонажей повестей и романов великого колумбийца. Его кончина – это конец человека, так и не сумевшего превзойти собственной «экзистенциальной близорукости», не осмелившегося взглянуть на чаемый человеком мир как на мир не менее реальный, чем космос рождения и смерти.

Ах, если бы ты дал старикам другую мудрость –

чтобы они понимали, что видят!..

Тог д а ты освободил бы любовь,

и повалился на землю, как ребенок,

с обнаженной душой […]

ведь в любви мы растем, не умирая и не старея.

Маркесовский «макрокосм» объявляется Идлиби «безрадостным», человеконенавистническим – и поэтому его автор, так и не управившийся с «грустным» даром, приговаривается к участи своих усталых героев, к их неповторимому отчаянию.

Может, ты смог бы спрятать свой цветок

в воображении хотя бы на мгновенье,

уменьшить его аромат,

чтобы все они были счастливей […]

Может быть,

может…

Нет другого шанса – и нет завтра.

Очевидно, что для Идлиби экзистенциальный «грех», «промах» Маркеса, который, возможно, служит основным мотивом опубликованного «прощального послания», лежит в области идеальной – если не сказать идеалистической. Философия Маркеса – философия убивающего, но не карающего времени – так и останется на слуху у толпы, нашедшей в лице писателя очередного «благовестника» вымаранной л егким, «фоновым» вымыслом распутства человеческой натуры. И каяться в подобном грехе придется не только автору «Ста лет одиночества», но и его читателю, предпочетшему «магический реализм» литературе «мистической» надежды.

Такова доля Сартра и Маркеса, предопределенная пророческим характером современной арабской литературы – и, в частности, поэтического ее крыла. Оба лауреата Нобелевской премии, нашедшие своих последователей и на арабском Востоке, окончательно слились в представлении арабского интеллектуала с самой темной стороной своих персонажей – со свободой, лишившейся аксиологического, ценностного, «смыслового» значения. Критикуя традиционные для исламских религиозных группировок фаталистские утверждения, арабоязычные поэты отвергают и фатализм свободы, не направленной на высшую ценность, «свободу-для-себя», – переводя ее из личностного плана в план цивилизационный. Засилье «свободных» сартровских и маркесовских персонажей в современной арабской литературе подспудно понимается как акт насилия, кражи литературным Западом типичных для новейшей арабской поэмы «экзистенциальных» ниш. «Атеистический экзистенциализм» Сартра и «ценностный нигилизм» Маркеса де-факто объявляются ловушками, расставленными для «философии творчества» поэзии Ближнего Востока, отдающей предпочтение не свободе автора или героя, но свободе самого произведения, как структурно, так и содержательно отличающегося от навязанных извне образцов, «канонов» формы и сюжета. Идеалом поэта, по мысли противостоящих «экзистенциальному концу» арабской поэмы (знакомому по «османскому» периоду ее истории), должен оставаться «пишущий гностик», джебрановский «пророк», согласный идти на компромисс ради своего произведения – почти всегда понимаемого религиозно или околорелигиозно. Наверное, именно потому Сартру и Маркесу так и не осталось много места в мифологеме современной арабской поэзии, приведшей десятки образов мировой литературы к единому – и, одновременно, множественному в самом себе – творче скому «знаменателю».