а вторая половина – риторика.
У наших детей нет детства,
у нашего неба нет туч;
наши женщины – до сих пор в морозилке у халифа,
наши влюбленные – те вдыхают аромат безнадежья.
Ну а писатели пытаются, словно мыши,
обойти ловушки контроля.
Свое отчаяние, прикрытое зыбкой, «бердяевской» верой во всесильность творчества, Каббани расписывает по десяти коротким строфам. Однако и здесь оптимизм известного лирика разбивает не то победа, не то превосходство маркесовского творения и творца:
Я буду петь.
Я буду петь,
пока не сокрушу куропоклонников
и тех, кто покупает за чеки
девочек утех и мужей пера.
Я буду петь,
несмотря на вой ветра и шум дождя;
а они… они будут бежать за стихом,
как гончие псы-следопыты.
Опубликованное в мае 2000 г. «Прощальное письмо Маркеса» – как известно, ошибочно подписанное именем нобелевского лауреата – волею судьбы было переведено на многие языки мира – в том числе и на арабский язык. Стихотворение «Кукла», на самом деле принадлежащее перу Джонни Велча, брезгливо охарактеризованное Маркесом как произведение пошлое и стилистически неудачное, стало началом размышлений сирийской поэтессы Бахиджи Мисри Идлиби (род. 1965) над жизнью писателя, подошедшей к своей последней черте. Стихотворение «Он познал мудрость: медитации о по следнем послании Маркеса» – попытка противопоставить «старого» Маркеса с рябью его «магического» натурализма Маркесу «новому», кающемуся об ошибках трудного, но все-таки тупикового пути. Каково же отношение Идлиби к «старому» Маркесу? В чем, по мнению поэтессы, выражается credo смертельно больного – как телесно, так и духовно – прозаика? На эти вопросы автор стиха отвечает через многочисленные отрицания – и отречения – своего героя:
Если б у меня было дополнительное время –
я разбросал бы очередное путешествие магии,
приправленной безумием,
по легендам нежности;
я расчесывал бы свою ночь мечтами,
чтобы вовсе не спать.
Я бы разбудил бытие и сказал вещам:
«Будьте путешествием смысла к означаемому!»
«Очнувшийся» спустя «сто лет одиночества», Маркес, подобно своему Аурелиано, становится жертвой любопытства читателя, дочитывающего бессмысленную историю падений распущенных, несчастных персонажей повестей и романов великого колумбийца. Его кончина – это конец человека, так и не сумевшего превзойти собственной «экзистенциальной близорукости», не осмелившегося взглянуть на чаемый человеком мир как на мир не менее реальный, чем космос рождения и смерти.
Ах, если бы ты дал старикам другую мудрость –
чтобы они понимали, что видят!..
Тог д а ты освободил бы любовь,
и повалился на землю, как ребенок,
с обнаженной душой […]
ведь в любви мы растем, не умирая и не старея.
Маркесовский «макрокосм» объявляется Идлиби «безрадостным», человеконенавистническим – и поэтому его автор, так и не управившийся с «грустным» даром, приговаривается к участи своих усталых героев, к их неповторимому отчаянию.
Может, ты смог бы спрятать свой цветок
в воображении хотя бы на мгновенье,
уменьшить его аромат,
чтобы все они были счастливей […]
Может быть,
может…
Нет другого шанса – и нет завтра.
Очевидно, что для Идлиби экзистенциальный «грех», «промах» Маркеса, который, возможно, служит основным мотивом опубликованного «прощального послания», лежит в области идеальной – если не сказать идеалистической. Философия Маркеса – философия убивающего, но не карающего времени – так и останется на слуху у толпы, нашедшей в лице писателя очередного «благовестника» вымаранной л егким, «фоновым» вымыслом распутства человеческой натуры. И каяться в подобном грехе придется не только автору «Ста лет одиночества», но и его читателю, предпочетшему «магический реализм» литературе «мистической» надежды.
Такова доля Сартра и Маркеса, предопределенная пророческим характером современной арабской литературы – и, в частности, поэтического ее крыла. Оба лауреата Нобелевской премии, нашедшие своих последователей и на арабском Востоке, окончательно слились в представлении арабского интеллектуала с самой темной стороной своих персонажей – со свободой, лишившейся аксиологического, ценностного, «смыслового» значения. Критикуя традиционные для исламских религиозных группировок фаталистские утверждения, арабоязычные поэты отвергают и фатализм свободы, не направленной на высшую ценность, «свободу-для-себя», – переводя ее из личностного плана в план цивилизационный. Засилье «свободных» сартровских и маркесовских персонажей в современной арабской литературе подспудно понимается как акт насилия, кражи литературным Западом типичных для новейшей арабской поэмы «экзистенциальных» ниш. «Атеистический экзистенциализм» Сартра и «ценностный нигилизм» Маркеса де-факто объявляются ловушками, расставленными для «философии творчества» поэзии Ближнего Востока, отдающей предпочтение не свободе автора или героя, но свободе самого произведения, как структурно, так и содержательно отличающегося от навязанных извне образцов, «канонов» формы и сюжета. Идеалом поэта, по мысли противостоящих «экзистенциальному концу» арабской поэмы (знакомому по «османскому» периоду ее истории), должен оставаться «пишущий гностик», джебрановский «пророк», согласный идти на компромисс ради своего произведения – почти всегда понимаемого религиозно или околорелигиозно. Наверное, именно потому Сартру и Маркесу так и не осталось много места в мифологеме современной арабской поэзии, приведшей десятки образов мировой литературы к единому – и, одновременно, множественному в самом себе – творче скому «знаменателю».