– Это не тайны.
– Не тайны?
– Нет, Измаил. Это мое горе.
– Какое горе? Прости, я не пойму…
– Да, горе.
– Так расскажи мне, что за горе.
Он подвел ее к скамье под фонарем, как две капли воды похожим на фонарь из еще незнакомой ему песни[18]. Усевшись на скамью, они проводили взглядом громко тарахтящий мотоцикл. Когда все стихло, Лео сказала, все эти годы меня не оставляет взгляд перепуганного ребенка, который обнимает медсестру, как родную, прося защиты от того, что он понять не хочет или не способен; ему не под силу смириться с тем, что, может быть, он больше не проснется, и жутко не проснуться, мама, мне страшно, вдруг я не проснусь никогда.
– Не надо так думать.
– А где я буду, если не проснусь?
– Не бойся, ты проснешься.
– Откуда ты знаешь?
– Мне сказали врачи, а у них большой опыт.
– А вдруг они ошиблись?
– Не может такого быть. Ты обязательно проснешься, ведь я буду тебя ждать.
– А если не проснусь, я улечу на небо?
Мать на мгновение замешкалась; это мальчик сразу почувствовал. Вопреки всем своим убеждениям она ответила, конечно на небо, малыш.
– Я не хочу на небо; я хочу остаться здесь.
– Ты туда не… Постой, знаешь что?
Мать сделала вид, что смотрит на часы; часов не было: все вещи остались у входа в это преддверье камеры пыток; и сказала, через часок ты проснешься как ни в чем не бывало. Все как рукой снимет: я об этом позабочусь.
– А сколько это, часок?
– До Тоны[19] и обратно.
– Но ведь сейчас ты в Тону не поедешь, правда?
– Не поеду. Я тут подожду.
– А папа почему не здесь?
– Он еще неважно себя чувствует. Но обнимает тебя крепко-крепко.
– Значит, папа не умер?
– Что за глупости.
– А медсестры сказали, что…
– Ну их ко всем чертям.
– Ты прямо как папа ругаешься, – чуть-чуть повеселел ребенок.
– В больнице медсестры говорят между собой о пациентах, о болезнях: наверное, ты что-то неправильно понял. Ну их ко всем чертям.
– Сеньора, вам пора…
– Да-да… – Она наклонилась к сыну и попыталась его поцеловать, но помешала маска.
– Сеньора…
– Не падай духом, малыш.
– А как же папа?
– Папа придет, когда проснешься.
– А что ты плачешь?
– Кто, я? Соринка в глаз попала.
– Сеньора…
– Да-да… – слишком резко, почти обиженно ответила она.
– Простите, но вам…
– Да слышу, слышу! – Она встала, бессмысленно пытаясь улыбнуться сквозь хирургическую маску. Подмигнула сыну и сказала, ты самый храбрый мальчик на свете. Когда проснешься, мы с тобой сфотографируемся.
– Вместе с папой.
– Да, вместе с папой. Пока, мой хороший.
И послала ему воздушный поцелуй. Тут ребенок впервые улыбнулся, словно поймал на лету поцелуй матери.
– Пока, мама, – сказал храбрый мальчик.
Она отступила на пару шагов, не оборачиваясь, и прошептала, всего часок, мой родной.
Сын не ответил, потому что загляделся на медсестру и не услышал.
– Мама сказала, что через час я проснусь.
– Отлично, чемпион: через час мы тебя разбудим. Так врачу и скажу.
– А разве не ты мне будешь делать операцию?
– Нет, я буду тут, рядом с тобой.
– А если я умру?
– Так не бывает. Такие красавчики не умирают.
А я услышала, как кто-то рядом произнес странную фразу, которая врезалась мне в память, хотя я ничего не поняла.
– Какую?
– Это было что-то вроде Ist dies etwa der Tod?[20]
– Твой сын говорил по-немецки? Или ты сама?..
– Нет, что ты! Наверное, медсестра. Ты знаешь, что это за слова?
– Не знаю, – солгал Измаил.
– А мой малыш ответил медсестре, что он хочет быть не красивым, а живым. И тут его увезли в операционную. Бедняжечку…
Она умолкла. Тарахтящих мотоциклов поблизости не было, но оба молчали.
– Когда это произошло?
– Пять лет и три месяца назад.
– А тут… – Измаил мотнул головой в сторону подъезда, где жила Лео.
– Это мое прибежище, там столько фотографий… Никому этого не понять.
– Я пойму.
– Лучше не надо.
– Как скажешь.
– Иногда я виню себя за то, что до сих пор жива.
– Да ты что. Не думай так.
– Да-да.
– Но теперь мы встретили друг друга. Ты приходишь ко мне, и…
– И что? Я себя чувствую еще более виноватой.
– Но так невозможно…
– Я держусь. А когда возвращаюсь домой, беседую с ними обоими. Если бы кто-нибудь меня увидел, решил бы, что я с ума сошла.
– Почему ты не обратишься за помощью?
– К кому?
– К врачу. Психиатру, психологу, кому-то в этом роде.
Тут они надолго замолчали.
– Это очень дорого, и ничего из этого не выйдет. К тому же про эти фотографии я никому раньше не рассказывала. Даже подругам из галантереи. Даже соседям по подъезду.
– Но я…
– Не надо. Завтра я уеду к свекрови. На пару дней. А может, останусь подольше.
– Она живет в Тоне?
– Да. Когда стряслась беда, я напрочь забыла, что и у нее погибли сын и внук, как будто боль эта была только моя собственная. Мы говорим о другом, но их не забываем. Она сильная женщина, поверь мне. Сильнее меня… И мой сын ее обожал. Он называл ее бабушкой-красавицей из Тоны.
Фонарь погас, словно решил, что разговор окончен. Тут Лео встала со скамейки, а Измаил пошел за ней, молча глядя, как она в одиночестве уходит в свое горе. Потом вернулся на скамью, уже в темноте, и тихо просидел там несколько часов, в раздумье, не торопясь, не желая возвращаться один, без Лео, в тщательно прибранную квартиру.
Спал он совсем недолго, видел обрывки снов о темном доме с длинным коридором, обклеенным черно-белыми фотографиями незнакомых людей. Там он увидел мальчика с отцом и бабушкой и Лео, одетую, как старушка. Лео была вся в черном и рассердилась на него за то, что он зашел, не спросив разрешения. Измаил стал оправдываться и объяснять, что это сон, что он нечаянно; тут зазвонил будильник, он вскочил и еще несколько минут не мог отдышаться, будто бежал марафон по бесконечным коридорам.
Он открыл дверь, взял бумажник и вышел, забыв хозяйственную сумку. И мелочь. И зонт. А сгущались черные тучи.
Все еще больше запуталось, когда в узком переулке, ведущем в булочную, возле него остановилась машина, водитель высунулся из окна и вскричал, о! Да это ж препод. А Измаил, вместо того чтобы сделать вид, будто ничего не слышал, остановился и уставился в лицо отдаленно знакомому человеку.
– Это же я, Томеу! Ты что, забыл меня, препод?
– Кто-кто?
– Томеу. Айда, поехали со мной! Полиглотов навестим.
– Глазам не верю, Томеу… Ты стал полиглотом?
– Нет… Я у них главный организатор: шофером работаю. Познакомлю тебя с главной полиглотшей и обратно привезу. – Он оглянулся на машину, стоявшую сзади, и заорал, сейчас, сейчас, мать вашу за ногу, ни минуты подождать не могут! – И снова обернулся к Измаилу: – Если ты не занят, они обязательно тебя пригласят на симпозиум: уйму денег заплатят.
– Это очень интересно.
– Вот видишь, мужик! Хорошо, что не смогла со мной поехать та училка, которая… А ты французский знаешь?
– Знаю, конечно.
– Это нам может и не понадобиться, но на всякий случай не помешает. Садись давай, пока этот долбоклюй сзади все не разнес.
И он, кретин хренов, сел в машину, забыв, что собирался за хлебом. Тут все и началось.
А может быть, и нет. Откуда ему было знать, что на самом деле все началось гораздо раньше и вдалеке от узкого переулка. Наша история берет начало там, где самка кабана, при знакомстве представлявшаяся как Лотта, родом из лесов Бергеданского района[21], которая в период течки позволяла к себе приближаться только самому видному секачу, как-то раз, на третьем году своей взрослой жизни, познакомилась с вепрем, которого почти никто не знал. Этот почти стокилограммовый кабан из окрестностей Сольсоны[22], вооруженный длинными, кривыми, крепкими клыками, охотно покрыл ее, и она забеременела. Любовное хрюканье этой парочки было похоже скорее на победный гимн, чем на крик удовольствия. Обернувшись, чтобы посмотреть секачу в глаза, самка почувствовала странный трепет: казалось, во взгляде незнакомца пылал огонь. Лотта пронзительно взвизгнула от счастья, что было с ее стороны крайне неосмотрительно, потому что живущим у леса людям уже начинали приедаться частые визиты Лотты и ее приятелей к запасам еды возле их жилищ. Когда она была маленькая, мама учила ее не доверять людям, потому что вся эта еда – вовсе не предназначенное для них угощение; подумай, что происходит после каждого доброго пира на полях? Крики, вспышки – и стокилограммовые туши секачей, неподвижно застывшие там и тут из-за таинственного грохота, которым человеческие существа насылают смерть. И так случилось, что этого красавца-секача из северных краев Лотта видела в последний раз.
В дождливую среду, по истечении благополучно протекавшей беременности, Лотта произвела на свет пятерых очаровательных поросят. По семейной традиции в лесу их называли кабанятами. Но как ни назови, они были просто прелесть: девочка, двое мальчиков, еще девочка и тощий поросеночек, которого все стали называть Кабаненком. Хоть он и был самым маленьким, но усилием железной воли превозмогал все те преграды, с которыми братья и сестры справлялись без всякого труда. Ему всегда хотелось первым преодолевать препятствия, которые беспрестанно ставила перед ними мать, чтобы научить их выживать в дремучем лесу. Как-то раз Кабанчик Второй засмеялся над неудачей Кабаненка; было и вправду ужасно смешно видеть, как тот треснулся мордой о камень, через который перескочить было плевое дело, разве нет? А Лотта схватила Кабанчика Второго за ухо и закатила ему мордой пару оплеух и отчетливо проговорила, так чтобы все детеныши слышали и зарубили себе на носу, каждому из нас в жизни дается то, что ему под силу, и никто – уяснили? – никто не рождается все умеющим. Так что любого из вас, кто посмеет насмехаться над Кабаненком или еще над кем-нибудь из братьев и сестер, я возьму за шиворот и отнесу из леса в сторону заката, и оставлю его там людям на рагу.