Стенограммы съездов обычно не переиздаются.
Думается, эту стенограмму можно и должно переиздать — сейчас, в условиях гласности, это не только возможно, но и насущно необходимо. Не говоря уже о содержательности, важности и красоте многих выступлений на его двадцати шести — двадцати шести! — заседаниях, там, увы, немало фамилий крупных писателей, имена которых долгие годы не разрешалось даже упоминать.
..Съезд начался 17 августа 1934 года появлением на трибуне открывшего его Алексея Максимовича Горького, встреченного единодушной овацией. И закончился вечером 1 сентября 1934 года заключительным словом Алексея Максимовича и пением всем залом «Интернационала».
Двадцать шесть заседаний.
Это было время больших надежд, светлых упований…
И в Колонном зале. И за его стенами. И во всей стране.
А 1 декабря того же 1934 года в Ленинграде, в Смольном, был убит выстрелом из револьвера Сергей Миронович Киров.
И начался новый, тяжкий отсчет нашей жизни.
Когда поднявшаяся после этого зловещего, потрясшего страну выстрела темная и мутная волна террора, набирая адскую силу и адскую скорость с каждым днем, неделей, месяцем, годом, стала неслыханным бедствием, память о котором и поныне вызывает в сердце неутихающую горечь, непреходящую боль.
ЛЕТЕЛА БЕССОННАЯ НОЧЬ.
Длинная, бесконечная.
Я лежал на верхней полке, ворочался, поправлял подушку, закрывал глаза, снова открывал, сон не шел, я выходил в коридор покурить, возвращался, и снова начиналась она, бессонница, и мысли, мысли, мысли, «как черные мухи»…
Как могло случиться?
Кто? Зачем? По чьему чудовищному умыслу? Где была охрана?
Нет, не уснуть.
Немало случалось у меня бессонных ночей на жизненном неровном пути. А такой не упомню.
Да разве только я?
Несся в ночи, бешено громыхая на стыках рельсов, траурный поезд.
В тряских вагонах тоже не спали. Сидели, выходили в коридор, а то и дымили в купе, переговаривались тихо. А больше — молчали.
Поезд шел в Москву. Его пассажиры — ленинградцы. Выборные фабрик и заводов.
Ехали в Москву.
Хоронить Кирова.
На Красной площади. Хоронить рядом с красногвардейцами и солдатами, павшими в боях за Октябрьскую революцию.
Хоронить рядом с Дзержинским и Свердловым.
Рядом с Лениным.
Мне выпало быть специальным корреспондентом ленинградской «Красной вечерней газеты», сопровождающим делегацию питерских пролетариев.
Я знал Кирова. Видел его и слышал — не раз. Даже познакомился.
Это было вскоре после того, как Киров переехал в Ленинград. На районной партийной конференции за Нарвской заставой. Тогдашний редактор «Ленинградской правды» М. Рафаил, впоследствии арестованный как враг народа и погибший в лагерях, в перерыве подвел меня к Кирову.
— Сергей Миронович, вот молодой товарищ, по поводу которого вы мне звонили по вертушке. «Виновники Октября», помните? Александр Штейн.
— Аа-а, — сказал Киров. И протянул руку. Рука твердая, сильная. — Понравилось. И название — неожиданное. «Виновники Октября».
Прозвучал звонок — кончился перерыв.
Думаю, думаю, не сплю.
Киров ходил часто вовсе без охраны, иногда видел я следовавшего за ним чуть в отдалении немолодого рабочего, как мне сказали, Киров знал его еще по революционному подполью.
Любил ходить пешком, делая большие концы от своего Каменноостровского, где он жил, неподалеку от нынешней студии «Ленфильм», в доме 26—28, где жили многие, как говорили тогда, «ответработники», там у него квартира.
Каменноостровский, нынешний Кировский проспект.
Очень любил театр, бывал на спектаклях бывшей Мариинки, нынешнего Театра оперы и балета имени Кирова, и в бывшей Александринке, и на Фонтанке в Большом драматическом. Предпочитал сидеть в партере, в правительственной ложе бывал, если приводил с собой гостей, — так, я видел его в ложе вместе с Серго Орджоникидзе в Александринском театре на шумевшем тогда спектакле «Ярость» Е. Яновского. Был с Горьким на «Страхе» А. Афиногенова.
…Лежу ворочаюсь, вспоминаю.
Забудешь ли день, когда случилось?
Первого декабря у меня был билет на собрание партийного актива Ленинграда в бывшем Таврическом дворце.
Сердито звеня, подходили и подходили к дворцу переполненные трамваи — все торопились: с докладом выступает Киров, а Киров уважал точность, сам был в этом педантичен до одной минуты и не любил, если входили и усаживались, когда доклад уже начался.
Таврический дворец, тогда он именовался «Дворец Урицкого», был набит до отказа. Как всегда, если ждали речи Кирова. И в этот раз я с трудом отыскал на хорах свободное место.
Пришла минута доклада. Киров не появлялся. Другая минута, третья. Десятая. Пора, пора начинать. Ждали терпеливо, однако несколько недоумевая. Еще прошло время. В зале зашумели. Тотчас же смолкли — вышел человек. Не Киров. И тут же воцарилась тревожная тишина. Каким-то странным голосом вышедший сообщил: собрание актива отменяется.
И ушел, торопясь.
Никто ничего не понимал. Выходили в молчании, растерянные, садились в трамваи, шли пешком.
Мне удалось вскочить, вместе с товарищем по редакции, на подножку уходящего трамвая. Добрались до Фонтанки, где помещалась тогда «Красная вечерняя газета». И там узнали. В Кирова — стреляли.
Мой товарищ, услышав это, стал дрожащей рукой наливать себе воду из графина, графин выскользнул, полетел и разбился вдребезги.
А ведь совсем-совсем недавно, ну буквально на днях, я столкнулся с Кировым невзначай, я пришел по редакционным делам в Смольный, и навстречу шел по коридору Сергей Миронович, приветливо кивнув мне на ходу, бросил: «Виновники Октября!» — и пошел к себе в кабинет.
Пуля Николаева сразила Кирова именно там, в коридоре Смольного…
Мчится в Москву траурный поезд.
Ворочаюсь на своей верхней полке.
И снизу кто-то, тоже бодрствуя, закуривает новую папироску.
Еще, кажется, вчера был Семнадцатый съезд партии. Он длился с 26 по 10 февраля этого года.
Кажется, еще вчера читал в газете его, кировское, выступление.
Навеянное реально осязаемым тогда улучшением народной жизни.
Завершившееся овациями, которые могли сравниться разве что с овациями по адресу Сталина…
Выступал признанный любимец партии.
«Если сказать просто, по-человечески, — так хочется жить и жить».
Кто стрелял? Зачем? По чьему умыслу?
После этой ставшей тогда знаменитой речи, радостной, живой, человеческой, жить оставалось ему недолго…
Как и подавляющему большинству участников этого съезда, названному тогда словами, звучащими сегодня трагедийно, — «Съезд победителей».
Пройдет немного времени, и подавляющее большинство делегатов этого съезда победителей будут объявлены врагами народа, расстреляны, погибнут в тюрьмах и лагерях…
Их реабилитируют посмертно — после Двадцатого съезда.
А иных — и еще позже.
На траурном митинге памяти Кирова на Красной площади был и Борис Ильич, спускался с ленинградцами после митинга в Мавзолей, он мне впоследствии рассказывал об этом, но тогда, в 1934 году, я и не подозревал, что имя этого ученого, иногда мелькавшее на страницах газет, станет мне в будущем настолько близким…
Воробьев и Збарский, живя в разных городах, не расставались друг с другом, делились каждой крупинкой наблюдений.
Они вдвоем взялись за дело, не имеющее аналогов в истории…
Вдвоем делили взятую на свои плечи ответственность.
Ведь вопрос — надолго ли удастся продлить процесс сохранения — ставился перед ними и ими самими неоднократно.
Была ли уверенность у обоих, что — надолго?
Такой уверенности не было ни у того, ни у другого. И не могло быть.
Уверенности не было, но страстное желание не оставляло ни днем, ни ночью. Лаборатория Владимира Петровича и Бориса Ильича ни на минуту не теряла этой надежды.
Неустанная и непрерывная исследовательская деятельность обоих ученых дала пока еще первый результат — им был уже накопленный драгоценный опыт.
«Прошло 3 года… 5 лет… Уверенность в полном успехе росла с каждым годом, с каждым месяцем».
СТРАШНЫЙ ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ. В доме на набережной, где поселился с семьей Борис Ильич, жили по преимуществу крупные деятели государства, были среди них и народные комиссары, и их заместители, и военачальники…
Обыски и аресты шли по ночам. Как правило, кончались глубокой ночью. Дежурные спрашивали вахтеров, где можно оставить детей пяти, семи, десяти лет до утра, утром их надлежало отправить в детдом. Вахтеры не раз называли одну и ту же квартиру — Збарских. Евгения Борисовна укладывала детей спать, поила, кормила и зачастую, когда они засыпали, сидела с ними до утра, утром с точностью выполнялось спецуказание — машина увозила детей в детдом.
А Борис Ильич, живя в этой гнетущей атмосфере, продолжал работать. Подъезды пустели. Пустели целые этажи. Брали людей… Как-то часов в шесть вечера сидели пили чай. Телефонный звонок. За Борисом Ильичом высылают машину, не ту, в которой он обычно ездил, — с Лубянки.
Положил трубку, встал, развел руками, улыбаясь, сказал:
— Ну что ж, на всякий случай попрощаться? Пошутил, пошутил. Женя, дай на всякий случай еще одну пару очков…
Спустился вниз, сел в машину. Ехать было недалеко.
Его вызвал Ежов, лично.
Борис Ильич вошел в кабинет, увидел человека, едва возвышавшегося над столом, так он был невелик ростом. Ежов привстал, жестом пригласил сесть, нажал кнопку — вошел помощник.
— Принесите дело Збарского, — приказал Ежов, помощник, кивнув, исчез.
«Дело», — подумал Борис Ильич. Ежов молчал и только смотрел на него сумрачно, внимательно и непроницаемо.
— Вот мы наконец и познакомились, — сказал Збарский, чтобы нарушить страшноватое молчание. Ежов молча кивнул. — Пора, ведь объект находится в вашем ведении. — Ежов так же молча кивнул.
Вернулся помощник, с довольно толстой папкой.