И не только о нем... — страница 23 из 34

лись друг другу. Я рассказала, чья я жена, он понял, кто ты и кто я, и привстал, протянул мне руку. И начался потрясающий рассказ о том, как в июле сорок первого ему было приказано первый раз за все годы поднять наверх и вывезти в Сибирь тело Владимира Ильича. Рассказывал он с необыкновенным талантом, умом, и проговорили мы до десяти вечера. Поблагодарил меня как умную и очаровательную слушательницу. И обещал на следующий день рассказать, как возникла идея бальзамирования, как он приступил еще при Дзержинском к этой работе. Кроме всего прочего, он одно время, будучи биохимиком по профессии управлял в уральском имении вдовы Саввы Морозова хозяйством величиной в две Франции. Самое невероятное и фантастическое, что меня так потрясло и помогло нам подружиться, — то, что он друг и приятель, жил и учился, в одно время женился и провел часть своей молодости с А. И. Гавронским, моим Учителем, и сам понимаешь, в каком я была восторге, да и он не меньше. Я поила его чаем, хозяйничала у него в купе. Он мне рассказал добрую треть своей жизни. Он — коммунист, ездил с Литвиновым в Лигу Наций, у него три сына, старший работает с ним ассистентом по сохранению тела Ленина, что является основным делом его жизни. А младшему — три месяца. Старец, как видишь, потрясающий. Вот прилечу к тебе с нашими летчиками, я уже предпринимаю некоторые меры, и тогда все тебе расскажу. Я в него «влюблена», как когда-то, помнишь, на съемках «Человека в футляре», я была влюблена в Фаину Раневскую, и вся группа смеялась надо мной. Я страшно везучая, что встретила такого умного, очаровательного, молодого душой старого ученого. Он такой, каким Коля Черкасов играл профессора Полежаева. Я тоже произвела на него очень хорошее впечатление — я ведь могу, когда бываю в ударе и очень постараюсь».


Вот так, поначалу на перроне Ярославского вокзала, произошло наше с Людмилой Яковлевной знакомство с Борисом Ильичом Збарским, потом уже в конце войны и со всей его семьей, знакомство, перешедшее в прочную, оставившую глубокий след в душе дружбу, оборвавшуюся временно в тяжелые годы по не зависящим ни от него, ни от меня страшным обстоятельствам…


Две строчки из его автобиографии, написанной уже в послевоенные годы:

«В 1941 г. был командирован правительством для выполнения специального задания на все время Великой Отечественной войны».


21 июня 1987 года я поехал из Переделкина в Москву по делам и увидел на Манежной площади, около Исторического музея, конец тысячной очереди людей, молодых и пожилых, школьников и ветеранов…

— Завтра началась война, — неожиданно сказал шофер.

— Подумайте, — сказал я. — Совершенно забыл.

А забыл потому, что думал сейчас, глядя на эту очередь, об одном: «Ни один человек, стоящий в ней, не знает имя, отчество и фамилию Бориса Ильича Збарского…»


В СОРОК ТРЕТЬЕМ ГОДУ поздней осенью Борис Ильич приехал в Москву в недолгую командировку.

Приезд его совпал с возвращением из Соединенных Штатов, после трехмесячного путешествия по четырнадцати крупнейшим городам Америки, Соломона Михайловича Михоэлса, народного артиста СССР, выдающегося общественного деятеля, имя которого было всемирно известно.

После его страстных выступлений люди жертвовали многие сотни тысяч долларов на борьбу с фашизмом, русские эмигранты, приходившие на эти встречи, растроганные, очень плакали, дарили в Фонд победы фамильные драгоценности… В президиумах митингов бывали и великий Альберт Эйнштейн, и Поль Робсон, и Эптон Синклер, и Лион Фейхтвангер, и звезды Голливуда, всех не перечтешь.

Борис Ильич позвал к себе, в Дом на набережной, Михоэлса, еще не отряхнувшего дорожную пыль, своих друзей, знакомых, учеников, пришли и Михаил Шолохов, и Рубен Симонов, и Борис Пастернак — с женами, и Корней Чуковский…

Жаль, я не был на этой встрече, я был в Ленинграде и на Балтике, а потом жена рассказывала мне… Она вошла в столовую с опозданием, увидела в центре стола Михоэлса, правая рука висела, подхваченная белой повязкой. Оказывается, в одном из городов Штатов, на площади, была сооружена импровизированная, наскоро сколоченная трибуна. Толпа так сгрудилась вокруг нее, что трибуна не выдержала, рухнула, у Михоэлса — перелом руки…

Борис Ильич, встречая мою жену, предупредил, улыбаясь:

— Я вас сейчас посажу между Пастернаком и Сперанским, вы должны мне помочь. Михоэлс рассказывает, и необыкновенно интересно, а они затеяли спор о поэзии и науке и, по правде говоря, всем мешают. Я вас посажу между ними, постарайтесь их отвлечь и утихомирить страсти.

«Я услышала низкие тона пастернаковского голоса и увидела академика Сперанского, с рюмкой в руках, в генеральской форме, продолжающего яростный спор. Борис Ильич подошел, раздвинул их кресла и втиснул стул для меня.

Спор действительно стих, я помешала им. Борис Ильич с благодарностью кивнул.

А Михоэлс рассказывал, рассказывал.

О том, как еще в пути, в Аккре, на берегу Атлантического океана, молодой лейтенант из Канзас-Сити расспрашивал его о Дмитрии Шостаковиче и тут же напел трагическую тему Седьмой симфонии, Ленинградской… И о том, как на Бродвее, на Пятой авеню, звучали мелодии «Полюшка-поля» и «Вечера на рейде», и как в Сан-Франциско собиравшие подарки для Красной Армии моряки просили у него, Михоэлса, слова песни В. П. Соловьева-Седого — они пели ее без слов, и как пели американцы украинского происхождения «Запрягайте, хлопцы, кони…».

Один из них, показав пальцем на небоскреб, сказал слова, звучащие актуально, увы, и поныне:

— Они еще не знают, что такое война… Они не понимают, что этот небоскреб иногда может оказаться ближе к бомбе, чем низенький домик на Урале. Как вы думаете?

Рассказы об Америке, о Чаплине, о Поле Робсоне…

Об американской песенке «Москва, Москва», которую исполнила десятилетняя девочка Энн из Филадельфии, — она застенчиво спросила Михоэлса, опустив глазки:

— Сколько стоит билет до Москвы?

О Максе Рейнгардте, крупном европейском режиссере, эмигрировавшем в Штаты и находившемся без работы…

О «Порги и Бесс» Гершвина, опере, партитуру которой Михоэлс привез домой, в Москву.

Несколько лет спустя в Театре имени Станиславского и Немировича-Данченко мы видели и слушали эту выдающуюся оперу…

Михоэлса тогда уже не было на свете…

Принстон… Новая встреча с Эйнштейном. Вот его слова:

— Я очень стар, я старше своих лет (ему было лет шестьдесят пять). Я гораздо старше своего возраста. Я уже многое пережил и ничего особенного впереди не вижу. Я потерял часть своей семьи; я уже почти один остался. Мне ничего не стоит уйти из жизни. Но до одного хочется дожить — я хочу дожить до той минуты, когда русские первыми войдут в Берлин.

Борис Ильич торжествующе поглядывал на гостей — не зря он пригласил их сюда, в Дом на набережной… И призывал всех — не стесняться, задавать вопросы, время терпит, вся ночь впереди, и ему, Збарскому, тоже будет что рассказать, воротившись в далекую Тюмень…»


ГЕОРГИЙ АНДРЕЕВИЧ МИТЕРЕВ, весьма известная фамилия в годы войны, — он был народным комиссаром, а потом министром здравоохранения СССР, вспоминает:

«Зима 1944 года была для меня богата многими событиями. Остановлюсь на одном из самых памятных…»

Глубокой ночью, то ли в конце декабря сорок третьего, то ли в первых числах января сорок четвертого его вызвал к себе председатель Совета Народных Комиссаров В. М. Молотов. Обычно дела Наркомздрава СССР курировала один из заместителей Предсовнаркома, старая большевичка Р. С. Землячка. На сей раз вызывал Молотов, второй человек в государстве. Митерев понял речь идет о делах особой важности.

Поздоровавшись, Молотов сразу же перешел к сути дела. У него есть поручение — предложить Митереву возглавить правительственную комиссию, очень ответственную, подчеркнул Молотов. Дело в том, что профессор Б. И. Збарский просил провести осмотр саркофага и состояния сохранения. Центральный Комитет считает — просьбу Збарского надо поддержать, привлечь к этому делу крупнейших специалистов.

Митерев с тревогой смотрел на Предсовнаркома. Что случилось? Молотов заметил беспокойство наркома, пояснил:

— Дело в следующем, товарищ Митерев: исполняется двадцать лет со дня смерти Ленина. Требуется авторитетное заключение о возможности дальнейшего сохранения. Это — во-первых. А во-вторых, у профессора Збарского есть некоторые вопросы научного и медицинского порядка.

Г. А. Митерев в своих воспоминаниях комментирует этот свой внезапный ночной визит, подчеркивая, что Б. И. Збарский, возглавляя лабораторию, отвечающую за сохранение в нетленном состоянии облика В. И. Ленина, имел право действовать через голову Наркомздрава СССР, обращаясь непосредственно в Центральный Комитет партии.

Так он поступил и на этот раз.

Митерев, подумав, стал называть Молотову имена возможных членов комиссии. Первым был Николай Нилович Бурденко. Его абсолютный авторитет незыблем для всех, включая Сталина. Вторым, по мнению Митерева, следовало бы включить крупнейшего патологоанатома, академика Алексея Ивановича Абрикосова, ведь именно он провел исключительно талантливую операцию первоначального бальзамирования, позволившего отодвинуть похороны на несколько дней, чтобы возможно большее число людей могло отдать Ленину последний долг… Он же, А. И. Абрикосов, возглавил, спустя десять лет после похорон, в 1934 году, правительственную комиссию, производившую осмотр в Мавзолее.

Третьим участником поездки в Тюмень был назван Митеревым и тут же утвержден академик Левон Абгарович Орбели (тоже имя знаменитое), чьи работы, связанные с физиологией живой клетки, получили международную известность.

Путь на Урал длился трое суток.

Вместе с Н. Н. Бурденко поехала в Тюмень и его жена, Мария Эмильевна.

Описывая естественное волнение, с каким входили в помещение бывшего реального училища члены комиссии, Г. А. Митерев передает свое первое ощущение:

— Перед нами лежал человек в состоянии глубокой летаргии. Кожный покров был бархатистым и упругим, как у любого спящего человека. Место на коже, которое вызвало своим оттенком некоторые тревоги сотрудников лаборатории, при гистологической проверке оказалось в норме.