— Добра не будет, снова будут новые выборы.
Все смеялись.
Разговор пошел о развернутой в стране во всю ширь кампании по борьбе с низкопоклонством. С самого начала кампания приняла уродливые формы, но об этом говорилось бегло, боязливо, вскользь. Среди первых жертв кампании был профессор, крупный и талантливый физиолог Василий Васильевич Парин, ездивший в Соединенные Штаты с научным докладом, где он, в частности, говорил об опытах ученых Клюевой и Роскина, работавших над созданием противоракового препарата. Тут же на стол Сталину, для подтверждения его теории о необходимости жесточайшей кампании против низкопоклонства, были положены фальсифицированные материалы о том, что якобы он, Парин, предает интересы советской науки. Сталин пришел в ярость, Парин был арестован.
Впоследствии ученого освободили за отсутствием состава преступления. Я с ним никогда не был знаком, никогда его не видел, но был рад необыкновенно тому, что он стал впоследствии, как свидетельствует справка энциклопедии, академиком Академии наук СССР, автором классических научных трудов, участником организации и проведения медико-биологических экспериментов на искусственных спутниках и космических кораблях. Он умер в 1971 году, и на доме, где он жил, установлена мемориальная доска.
Что касается Клюевой и Роскина, то они были обвинены в создании вредной шумихи вокруг их открытия, в ненужной сенсационности в ряде публикаций в газетах и журналах, а главное, в опасности передачи технологии открытия за пределы страны.
Все эти события способствовали не особенно хорошему настроению и душевному подъему собравшихся в Доме на набережной ученых. Все уже понемножку начали расходиться, когда дежурившая в квартире «охрана объекта» в лице подполковника позвала к телефону Бориса Ильича. Звонил Всеволод Вишневский, разыскивавший меня, — к нему приехали ленинградские блокадные друзья, Ольга Берггольц, ее муж, литературовед и профессор Ленинградского университета Георгий Макогоненко, был с ними и мой друг по блокаде Александр Крон.
Борис Ильич взял трубку и пригласил всех собравшихся у Вишневского к себе. От квартиры Вишневских до Дома на набережной рукой подать, и вскоре Всеволод Витальевич был со всеми своими гостями и женою у Збарских.
Имя Ольги Берггольц пользовалось тогда популярностью необычайной, строчки «Сто двадцать пять блокадных грамм, с огнем и кровью пополам» стали классическими. Еще не успевшие разъехаться академики встретили Ольгу Федоровну аплодисментами, тут же попросили почитать стихи, она стала читать с охотой, там были не однажды вспоминавшиеся нам потом удивительные строки:
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
Где смерть как тень тащилась по пятам,
Такими мы счастливыми бывали,
Такой свободой бурною дышали,
Что внуки позавидовали б нам.
Тут она остановилась и, поправив льняную челку своим обычным жестом, отчетливо сказала вдруг неожиданно:
— Анна Андреевна Ахматова была, есть и будет крупнейшей поэтессой России.
— Ольга, зачем? — Г. Макогоненко укоризненно погрозил ей пальцем. — Мало тебе, что ли?
— Я теперь ничего и никого не боюсь, — сказала она и обратилась ко мне: — Саша, а ты помнишь наши встречи, как пела в романсе Изабелла Юрьева? Помнишь, на Литейном ты шел из Дома Маяковского, а я из Большого Дома, откуда меня выпустили после восьмимесячного заключения? Меня ведь обвиняли всего лишь в соучастии покушения на Жданова. Всего лишь.
— Оля, — снова укоризненно сказал Макогоненко.
Ольга Федоровна снова поправила свою челку и повторила:
— Ничего и никого не боюсь.
И стала петь. Она чудно пела именно так, камерно, без аккомпанемента. Спела уличную песенку:
Не встречать с тобою нам рассвет,
После этой ноченьки, прекрасной
Нашей ночки. На прощанье
Ты сказал мне: «Нет! И расставаться
Нам с тобой пора»…
Почувствовав успех, спела еще и песенку на слова Михаила Светлова:
Ты живого меня пожалей-ка,
Ты слепого обрадуй во мгле…
Далеко покатилась копейка
По холодной, по круглой земле…
Снова был восторг ученых, один из них с такой серьезностью и старанием, достав записную книжку, тщательно записывал слова песенок, будто бы дело шло о важных научных формулах… Словом, вечер завершился прекрасно.
СПУСТЯ НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ Борис Ильич Збарский попросил меня заехать.
Встретил, сдерживая заметную взволнованность, провел в кабинет. Рассказал.
Трех советских ученых вызвали по одному важному делу в самые высокие инстанции. Петра Андреевича Куприянова, основателя научной школы кардиологов, главного хирурга ряда фронтов в Великую Отечественную войну, генерал-лейтенанта медицинской службы, впоследствии в 1960 году получившего Ленинскую премию, в 1963 году — звание Героя Социалистического Труда; академика Збарского; академика Илью Давидовича Страшуна.
Всем им было предложено от самого высокого имени выступить на предстоящем суде чести. Петр Андреевич назначен главным общественным обвинителем.
Суд чести над Клюевой и Роскиным, во имя рекламы и сенсации якобы отдавшим свое открытие Западу.
О Клюевой он знал мало, что касается Роскина, то, по его мнению, это очень, очень талантливый ученый, двадцать пять лет отдавший работе над противораковой вакциной, человек не от мира сего, чистый, нисколько не меркантильный, лишенный всякой суетности. Что если он в чем-то и виноват, то только в полном непонимании жизни.
— В чем же вы видите свою задачу в таком случае?
— Если уж так случилось и ничего нельзя избежать — то лучше буду выступать я. Для них лучше. Хочу позвать их к себе и посоветовать, как надо умно и тактично вести себя в этой, как вы сами понимаете, мучительной ситуации.
— А что по существу самого открытия?
Збарский, помолчав, сказал:
— Если такое открытие произойдет, им обоим надо поставить золотой памятник. И я буду первым, кто внесет это предложение.
— Но открытие произойдет?
— Пока не знаю. Знаю, что Роскин крупный и истинный ученый. И всей душой, всеми силами стремится к открытию. И главное, верит…
…Прошло много-много лет после этого разговора. Время показало, что пока открытия, увы, не произошло. Рак по-прежнему свирепствует. И золотой памятник пока ставить некому…
Суд чести состоялся. Клюевой и Роскину был вынесен общественный выговор. По тем временам весьма гуманный финал.
Кажется, так говорила молва, предполагались еще такие или подобные суды.
Но, насколько я помню, больше их не было.
И на том спасибо.
В ШЕСТИТОМНОЙ ИСТОРИИ советского драматического театра, вышедшей в издательстве «Наука», в пятом томе, «1941—1953», вышедшем в 1969 году, говорится о пьесах и спектаклях этих лет.
«…Декларативность тезисов, иллюстративность, конструирование образов «положительных героев» — все это отчетливо проявлялось в спектаклях и пьесах, хотя авторы их искренно стремились отразить главные тенденции времени и типические образы своих современников.
Театры показали целую серию пьес сюжетно почти одинаковых, посвященных бдительности советских людей, борьбе с низкопоклонством перед Западом. Советский ученый, честный человек, но политически близорукий, страдает пережитками абстрактного гуманизма, не умеет оберегать свою научную работу от происка врагов. Его рукопись попадает к ним в руки с помощью низкопоклонников-карьеристов, которые докатываются до прямого шпионажа. Благодаря усилиям более бдительных друзей открытие ученых не используется врагами, а сам он быстро осознает свои ошибки. На этом были построены спектакли «Великая сила» Б. Ромашова в Малом театре (1947), «Закон чести» А. Штейна в Московском театре драмы (1948), «Чужая тень» К. Симонова, поставленная во МХАТ (1949).
В них были удачи отдельных актеров, но искусственная заостренность основных ситуаций и образов главных героев сегодня ощущается особенно сильно. Тягостна сама атмосфера пьес, где лучший друг оказывается предателем, а порой простая информация о научной работе расценивается как тяжкое преступление. Режиссеры много и тщательно работали, чтобы придать этим пьесам правдоподобие на сцене, обставить со всей возможной правдой залы заседаний, кабинеты, дачи академиков, лаборатории ученых. Актеры добивались правды общения, интонаций, но, внешне такие злободневные, спектакли эти уводили театр от раскрытия реальной жизни, а не приближали к ней. Поэтому многие пьесы, обойдя в один сезон десятки театров, сразу же сходили со сцены, сменялись новыми».
Сказано справедливо — обо всех трех пьесах, и в частности о моей — тоже. Все верно и даже недостаточно резко. Так или иначе мы все, и я в том числе, несем ответственность за то, что были во власти магии готовых директивных формул, в тисках схоластических догматов, автоматизма зашоренного сознания, в плену слепой веры и доверия к высшему партийному руководству.
И моя пьеса «Закон чести», равно как и вся история ее возникновения, — живое и наглядное тому доказательство.
С БОЛЬЮ ПИШУТСЯ МНОГИЕ ГЛАВЫ этой документальной повести. Вот и сейчас, в воскресенье 2 августа 1987 года, разворачиваю свежий номер «Московской правды» со статьей И. Краснопольской «Командарм», и смотрит с газетной полосы красивое, умное, интеллигентное лицо Тухачевского, смотрит, может, это мне сейчас кажется, грустным взглядом. Случайно уцелевшая фотография командарма — с четырьмя ромбами в петлице. И снова — трагическое, связанное с репрессированным маршалом и с домом на набережной, он тоже там жил, когда Збарские брали до утра детей арестованных в эту ночь родителей.
Арестован был маршал Тухачевский в 1937 году,
«не только он сам, но и его жена, чуть позднее дочь, мать, сестры, братья, мужья сестер и жены братьев, шофер, жена шофера… Лишь через годы, когда справедливость, законность были вос