Хроники английских королей!
Звон доспехов, ликованье пира,
Мрак, и солнце, и разгул страстей.
Спорят благородство и коварство,
Вероломство, мудрость и расчет.
И злодей захватывает царство,
И герой в сражение идет.
И в финале:
Не мешай в событьях разобраться
Сильным душам, пламенным сердцам.
Есть многое на свете, друг Горацио,
Что и не снилось вашим мудрецам.
…Фадеев был грустен, читал стихи, Борис Ильич с огромным интересом смотрел на него.
Фадеев всегда был мне очень дорог, не забуду блокадные вечера с ним в холодном номере гостиницы «Астория»…
…Открываю только что принесенный «Огонек», № 31, август 1987 года.
В разделе «Наследие», в двух номерах, опубликована «Смерть героя» Ивана Жукова, несколько страниц из жизни Александра Фадеева.
«Три разных писателя сложной судьбы — Михаил Зощенко, Борис Пастернак и Павел Антокольский, глубоко переживая его гибель, скажут о нем в письмах одинаково, с болью: «Бедный Фадеев».
«И мне кажется, что Фадеев с той виноватой улыбкой, которую он сумел пронести сквозь все хитросплетения политики, — пишет Борис Леонидович Пастернак, — в последнюю минуту перед выстрелом мог проститься с собой с такими, что ли, словами: «Ну, вот все кончено. Прощай, Саша».
Закрываю журнал. Бессонница. Выстрел раздался 13 мая 1956 года.
Прощай, Саша.
В 1950 ГОДУ Я ВЕРНУЛСЯ ИЗ ЛЕНИНГРАДА, где шли в Большом драматическом театре последние репетиции перед предстоящей премьерой моей исторической драмы «Флаг адмирала».
Пьеса эта в этом же году была напечатана в ленинградском журнале «Звезда», том самом, фигурировавшем в постановлении ЦК, где и я, походя, был обруган за мой скромный рассказ «Лебединое озеро»…
Премьера «Флага адмирала» была первой премьерой этой пьесы, потом уже последовали спектакли в Центральном театре Советской Армии и в Московском театре киноактера, и было естественно мое предпремьерное волнение, знакомое каждому, даже не начинающему автору.
Борис Ильич, живо интересовавшийся моей драматургической судьбой, потребовал, чтобы я немедленно поделился с ним своими впечатлениями, и мы с женою отправились к нему в Серебряный Бор.
С удовольствием рассказал ему, как я еще в октябрьскую ночь сорок первого года в Кронштадте, будучи арестован из-за отсутствия ночного пропуска матросским патрулем, до выяснения моей подозрительной личности отправлен до утра в маленькую комнатку в Доме Флота, где у камелька для растопки были приготовлены пожелтевшие дореволюционные газеты, в том числе и «Кронштадтский вестник». В нем я прочел с увлечением дневники адмирала Данилова, описывавшие жизнь Федора Федоровича Ушакова, о котором я не имел, стыдно признаться, никакого представления. И тогда еще возникла мысль — «если буду жив» — написать о его судьбе, странно похожей на судьбу Суворова…
Несколько лет работал я над историческими материалами, и вот — первое в стране представление драмы…
Борис Ильич был обрадован, что спектакль удался, от души поздравлял и вдруг заметил, что я что-то хотел сказать, но, начав, смолк, и понял: я чем-то был озабочен.
Так и было. Наряду с праздничным настроением премьеры на Фонтанке меня не покидало давнее чувство тревоги, я был до крайности расстроен упорно ходившим там, в Ленинграде, неясным, но крайне неприятным слухом.
В ленинградской прессе — ни слова, однако слухи ползли все упрямей — о каком-то немыслимом, невероятном по своему существу якобы происходящем, или происходившем, или предстоящем в городе судебном процессе.
Будто бы на скамье подсудимых сидят руководители ленинградской обороны, ни больше ни меньше.
Борис Ильич слушал меня с напряженным вниманием.
В числе обвиняемых якобы такие люди, как П. Попков и А. Кузнецов, с этими именами был связан любой из девятисот дней ленинградской обороны, имена, хорошо известные любому ленинградцу, прошедшему блокаду.
Ведь Петр Сергеевич Попков был все месяцы осады председателем Ленинградского Совета, а потом, с 1946 года, — первым секретарем Ленинградского обкома и горкома партии.
Александра Александровича Кузнецова я знал лично, еще когда он был назначен первым секретарем одного из ленинградских райкомов, помню его приход в Дом писателей на встречу с литераторами, все обратили внимание на его живую речь, лишенную стандартов, пустословия, подкупавшую конкретностью и свободной манерой, — сидевший подле меня Михаил Михайлович Зощенко наклонился и шепнул: «Внушает доверие».
Помню и то, как А. А. Кузнецов сердечно и деловито отнесся ко мне, когда я вернулся с зимней финской войны и у меня вскоре в битком набитом трамвае вытащили документы и, главное, партийный билет. Тогда это грозило суровыми последствиями, вплоть до исключения, разборами дела у себя в парторганизации, потом на бюро райкома и т. д. и т. п. Я ушел на войну добровольцем, мерз в снегах на петрозаводском направлении фронта, работая в газете-дивизионке литсотрудником, и, возможно, еще и потому А. Кузнецов учел и это обстоятельство и пренебрег всеми полагающимися и мучительными процедурами, приказал выдать мне новый партбилет сразу. Впрочем, вскоре сердобольным и сознательным вором старый партбилет был подброшен в почтовый ящик и возвращен в райком.
К началу войны А. А. Кузнецов был уже при А. Жданове вторым секретарем Ленинградского областного и городского комитетов партии, ему было присвоено звание генерал-лейтенанта, он был членом военного совета Ленинградского фронта, известен своей смелостью, бывал не однажды в полках, батальонах, ротах, на передовой, а в 1946 году переехал в Москву — уже в качестве секретаря ЦК КПСС.
К этой фамилии прибавилась, по слухам, и другая, не менее примечательная.
Николай Вознесенский, бывший ленинградец, академик Академии наук СССР, с 1938 года председатель Госплана СССР, с 1939-го — заместитель председателя Совета Министров СССР, в 1942—1945 годах член Государственного комитета обороны, с 1947 года — член Политбюро ЦК КПСС. Ему же принадлежала известная в годы после войны серьезная теоретическая книга «Военная экономика СССР в период Отечественной войны».
И такие люди — на скамье подсудимых?
Борис Ильич слушал да только молча качал головой.
Слух шел о том, что все они якобы были в заговоре, стремились превратить Ленинград в столицу России, создать, таким образом, вторую столицу, противостоящую первой…
И что их ждет высшая мера.
Я так разволновался, что не мог продолжать.
— Что же это такое?.. — тихо спросил Збарский.
Наступило тяжелое молчание.
— А знаете, — сказал я, — ведь вот что характерно. В дни войны и блокады мы почти ничего не слышали об арестах врагов народа, да и врагов народа, кроме нескольких жалких ракетчиков, что-то не помнится в мужественные и трагедийные девятьсот дней осады…
Борис Ильич встал, прошелся, заглянул в соседнюю комнату, там сидел, как обычно, офицер «охраны объекта», каким являлся сам Борис Ильич.
Збарский помедлил, постучав по стенке и усмехнувшись, показывая, что она, быть может, прослушивается, и вполголоса, но достаточно четко сказал:
— На всех нас надвигается новый тридцать седьмой год. Можете мне поверить на слово, это так, а не иначе. И то, что вы рассказали, — живое тому подтверждение.
…Пишу эти строчки, прерываю, заглядываю в Советский энциклопедический словарь издания 1983 года.
У всех трех названных мною видных деятелей государства — одинаковые даты смерти.
Не берусь называть всех обвиняемых этого так называемого «ленинградского дела», я их не знаю, но они были, были, были…
И терзающая душу боль, неутихающая печаль и мучительная горечь потерь, глобальных и личных, незримо и непрестанно были с нами…
В Ленинграде за девятьсот дней погибли сотни тысяч людей, сраженных голодом, холодом, вражескими воздушными и артиллерийскими обстрелами, в битвах у городских порогов.
Обвиняемых по «ленинградскому делу» расстреляли свои…
Збарский был прав. Надвигался новый 1937 год.
А быть может, кому-то это было нужно — подбрасывать в адскую печку новые и новые поленья, разжигая подозрительность, ослабевшую было, когда шла война, сплотившая народ в невиданном единстве и не позволявшая развиваться этим жутким свойствам натуры?
Быть может…
А мы продолжали работать и жить недавним восторгом Великой Победы, под мирным синим небом, отбрасывая дурные предчувствия, и трудились, и шутили, и смеялись, и собирались дружными шумными компаниями, и ездили в отпуск купаться в Крым и на Кавказ, и ходили в театры, и смотрели фильмы, и читали книги, и слушали концерты, и наслаждались просто общениями, без которых жизнь невозможна и скудна…
Таково уж было наше поколение, — не сломить, не поколебать веру в то, что дали давние, ленинские годы…
ПРОГНОЗ И ПРЕДВИДЕНИЕ надвигающихся новых апокалипсических времен, сделанные Борисом Ильичом, подтвердились его собственной судьбой.
Ни у нас, ни у него на все это фантазии недостало.
В начале пятьдесят второго года Збарский был арестован.
Зачем? За что? Как решились снять со священного поста часового?
За месяц до ареста Борис Ильич заболел.
Ночью — внезапный острый приступ холецистита. Воспаление желчного пузыря.
Уже в девять утра он на операционном столе у А. Н. Бакулева, знаменитого хирурга, собрата Бориса Ильича по академии.
Операция проходит блестяще. Через неделю его, по настоятельной просьбе, транспортируют домой. Состояние удовлетворительное.
Каждое утро начиналось с того, что мы звонили и спрашивали:
— Как здоровье Бориса Ильича?
Евгения Борисовна отвечала односложно:
— Слабость.
Однажды, когда мы позвонили как обычно, Евгения Борисовна на наш вопрос молча повесила трубку.
Решили — нас разъединили. Позвонили снова. Трубка снова была брошена.
Что это могло означать? Неужели — смерть?