С тех пор мы больше не расставались. Я не разговаривал с нею — к несчастью, мое безумие не заходило так далеко, но я просто ощущал ее где-то справа. Как будто глаз, которого нет, ухитрялся видеть женщину, которой нет.
И жизнь потекла своим чередом. Я жил по-прежнему, только как-то подобрел в соседстве с моим милым призраком справа. Полуотвернувшись от меня, она занималась чем-то трогательным и, кажется, даже напевала, оттого что я был рядом. Как будто бы она возилась у какой-то раковины с нашими чашками, обихаживала какое-то наше мимолетное гнездышко. При этом она больше не ревновала меня к жене. Наоборот, именно Вика подсказала мне встретить супругу с букетом.
— В первый раз!.. — потрясенно всплеснула она загорелыми руками. — Я думала, ты мне цветы только на гроб купишь.
Я хотел было ответить, что еще неизвестно, кто кому на гроб что будет покупать, но… взял и не сказал. А только поцеловал ее в добрые губы, растрескавшиеся от близости к пустыне. Потому что руки ее выше локтя, когда она ими всплеснула, заметно обвисли и даже качнулись своей обвисшей частью, словно что-то отдельное и мертвое.
И перед лекциями я больше не повторял себе: «Сейчас я получу тридцать серебреников, тридцать серебреников, тридцать серебреников», — я вдруг обнаружил, что мои клиен… что мои студенты тоже люди. И притом молодые. Прежде мне казалось, что если парень не стремится к чему-то неземному, а мылится в топ-менеджеры, — это еще противнее наших комсомольских вожаков. Но вдруг справа, со стороны моей драгоценной тени, я ощутил странное свечение. Зрячий глаз узрел там нечто немыслимое — комсомольское выражение беззаветной преданности. Я рассказывал о булевой алгебре, нарочно не касаясь ее родословной: раз уж вы скучаете в мире неземных красот, пусть вам и воздастся по вере вашей. Но эта девушка взирала на меня завороженно, словно Вика в лучшие — да и не в лучшие — времена. И я вдруг начал рассказывать так, как хотел бы, чтобы рассказывали мне, а меня волнует всегда не столько плод, сколько зачатие: как такое могло прийти в голову?
Скончал певец, и девушка с комсомольским взором, словно приходя в себя, встряхнула своей каштановой гривкой: «Как интересно…» А потом подошла ко мне вроде бы о чем-то спросить, но на самом деле надеясь услышать еще что-то. Она была в черном облегающем платье, изящная, будто статуэтка, а глаза ее светились даже не голубизной, а прямо-таки лазурью, как у нашей коровы Зойки. И я спросил совершенно по-приятельски: «Скажите, а в работе менеджера есть какая-то романтика?» И она восторженно распахнула свои лазурные глаза с Викиными ресницами: «Что вы, конечно, предприятие разоряется, люди зарплату не получают, а ты приходишь — и все начинает работать!»
Всюду жизнь. И я во время лекций начал видеть не тех, кто жует, а тех, кто внимает. Так что к концу семестра опрос клиен… студентов вывел меня в троицу любимых официан… любимых преподавателей вместе с одним весельчаком и одним снобом. И кафедральные наши дамы без всяких усилий с моей стороны начали расцветать мне навстречу, а у одной рыженькой доцентши, более других мне симпатизировавшей, однажды за чашечкой эспрессо (я не желал отказаться от кофе, предпочитая закусывать его хреносталом) невольно вырвалось: «Вы какой-то сделались… Просветленный!» Я даже не нашелся, как пошутить в ответ.
Более того, наш ректор, прежде при встречах державшийся с заметной скованностью, справедливо подозревая, что я его не уважаю, вдруг начал кивать мне и улыбаться даже издали, через головы, имея полную возможность сделать вид, будто меня не заметил.
Оказываясь в гостях, я старался подсаживаться к старикам, чтобы послушать их рассказы, от которых у домашних сразу же появлялось принужденное выражение, но никто так ни разу и не сказал о главном, а я спросить не решился — о чем они мечтали и в чем отчаялись. Единственный урок, который я извлек, — не надо прессовать молодых своей жизнью. Не будешь противиться — тебя забудут, будешь сопротивляться — сотрут, чтобы завтра тоже быть стертыми. Правда убивает живых людей, а ложь — память о них. Как же можно сердиться на тех, кто старается оставить по себе хоть какой-то след? На утомительных рассказчиков, на самовлюбленных литераторов типа Мишеля Терлецкого?
Даже уличные подростки с пивом начали вызывать у меня жалость — правда, с примесью не совсем исчезнувшей гадливости. Когда у парня нет ни искорки за душой, чтоб ощутить себя крутым, конечно, он заслуживает сострадания. Сострадания заслуживают все, кроме меня. С недавних пор я ощутил себя совершенно неуязвимым. Наглость, глупость, грубость почему-то совсем перестали меня задевать. Как-то слишком уж хорошо я понимал: и это ненадолго. Иногда я с некоторым даже удивлением вспоминал, что в молодости для меня было важно, кто кому должен уступить дорогу, — иногда я из принципа не хуже Генки Ломинадзе проталкивался сквозь опасные компашки, — теперь я готов был обойти хоть за квартал любого пьянчужку, только бы не соприкоснуться с кем-то, кто может заставить меня испытать к нему неприязнь. Стоит ли бороться за какие-то вершки и крошки, если жизнь уже проиграна?
Оставаясь один, я общался с Викой. Я не разговаривал с нею, увы, я не настолько сошел с ума. Просто поглядывал на нее отсутствующим глазом, потерянным в бурные детские годы. И мне было не до себя. Только пару раз я отвлекся на доделки по воздаянию мертвым. Припомнилось вдруг, что на родословном древе Волчеков вызрел такой экзотический фрукт, как Сырок-порнограф, отыскать которого мне удалось не сразу — он был оттеснен на задворки истории вождем донского расказачивания Сергеем Ивановичем Сырцовым-Ломинадзе, точнее, просто Сырцовым, соорудившим впоследствии оксюморонный право-левацкий блок на пару с однофамильцем моего друга Генки Ломинадзе. Я извлек Сырка на свет лишь через сложную цепочку сисек и писек — последний путь во владения Сырка пролегал через сияющую на весь экран женскую задницу с чернильными штампами «Дозволено цензурой» и «Уплочено», оттиснутыми на правой и левой розовевшей, будто напаренной, ягодице. Пройдя же через задницу, ты оказывался в такой же телесного цвета гостиной, где на телесного цвета шелковом диване раскинулся средних лет и телесного цвета голый мужчина, упитанный как пупс, вольно разбросавший полные розовые ноги, промеж которых возносился здоровенный черный елдак, достойный каратауского жеребца-производителя, — фотообъектив, орудие труда. Полные, элегантно небритые щеки пупса раздвигала самая чистосердечная и размашистая улыбка, какую только можно вообразить, а широкий, несколько вздернутый нос смотрелся слишком простонародным над богемно-офисной коротко остриженной бородой, о которой и была сложена пословица «седина в бороду, а бес в ребро». Если бы не борода, этот жирный Адам был бы похож… нет, все-таки не на кита. О! На дельфина.
А вот он же в смокинге входит в прокуратуру, намереваясь доказать, что поедание кала не наносит ущерба нравственному состоянию общества. Сам он полон и чести и достоинства, тем более что в кейсе у него ждет минуты торжества заключение эстетической комиссии, подтвердившей, что копрофагия не порнографична, а эротична. А вот Сырок в шелковой переливающейся рясе на фоне Спаса на Нередице готовится к съемкам фильма «Горячие комсомолки 12». А вот Сырок в попугайской футболке посылает на три буквы трех дев из общества защиты потребителей, вздумавших попенять ему на низкое качество звукозаписи в «Горячих комсомолках 7». А вот он же в ватнике и резиновых сапогах дружески треплет по доброй честной морде нашу Зойку на разваливающейся колхозной ферме — «Горячие комсомолки в колхозе». А вот Сырок в форме советского генерала оседлал крылатую ракету — «Горячие комсомолки и атомная бомба» (рядом более мелкая иллюстрация: три голые девки верхом на узенькой ракете, будто на общем помеле). А вот Сырок хозяйским взором окидывает нефтяную вышку (голые девки поливают друг дружку из ведер жирной черной нефтью, а буровики сбрасывают комбинезоны). А вот… Мне надоело, и я перескочил на литературное наследие — на переписку Сырка с полицией нравов, где Сырок с поистине сократическим искусством убеждал, что сократическая любовь не есть мужеложство, если ее орудием служит фаллоимитатор. Он и по поводу вечного вопроса, как укрепить эрекцию, мог высказаться небанально: лично ему помогает месяц отдыха на Лазурном берегу и диета из устриц с красным вином. Сырок был явно неглуп и даже начитан, а его интервью газете «По секрету всему свету» показалось мне не лишенным и остроумия: «Я понимаю, что такое высокая или низкая эрекция, но что такое высокие или низкие чувства, я не понимаю».
Что ж, с Викой мы выделывали такие штуки, на которые бы я никогда не пустился ни с горячими, ни с холодными комсомолками, — мне было бы противно. Да и неловко. Не зря же мы стараемся поменьше обнаруживать наше рабство у анатомической тирании — требуется море нежности, чтобы изнанка тела перестала унижать и отталкивать. И наши высокие чувства не возводили, а уничтожали барьеры.
Я не разглядел в сырковских комсомолках ничего особенно горячего — сплошная рутина. Ну коленопреклонные на брусчатке Красной площади две сучки припадают к вытянувшимся в струнку часовым на фоне Мавзолея, а третья пытается оттащить то одну, то другую. Ну крест-накрест втираются друг в дружку промежностями на паперти сияющего в ночи храма Христа Спасителя. Ну подбираются по зеленой травке к вздувшемуся пурпурным колхозному бугаю на цепи — ну девки, ну голые — мне-то что до всего до этого? Раз им явно нет никакого дела до меня. Не больше, чем Мишане Терлецкому. Но они, в отличие от него, похоже, и собой не сильно любуются. Похоже, они и не пробовали этого деликатеса — влюбленных глаз, подтаивающих нежностью при виде ровно остриженных ноготков…
Ох ты господи, до чего же больно!.. Ну почему бы безумию не установиться раз и навсегда?..
Я поспешил пуститься на поиски Данилевского.
До моего просветления я сторонился Интернета с его кипением нагноившихся амбиций. А теперь задумался, каким макаром мне обратить на себя хотя бы лучик телезвезды. Я обнаружил, что образ небритого Сталина Данилевский употреблял для завлечения масс, в собственном же блоге он косил под русского барина, умеющего быть любезным с гостями и благодушным с дворней: «подъезжая к имению», «абонировал ложу», «отпустил кучера»… Словно не допуская мысли, что его гости могли и не получить классического образования, он вставлял без перевода всевозможные «igni et ferro», «il faut reculer pour mieux sauter», «da liegt der Hund begraben». Однако его заметно раздражало, когда кто-то пытался стать с ним на подобную же изысканную ногу. Поэтому я избрал тон предельно почтительный, но незатейливый. Я написал Данилевскому, что занимаюсь генеалогией советской аристократии, которую Сталин, действуя по классическому шаблону, истребил, дабы опереться на более послушный плебс. Однако выстроенная Сталиным Вторая империя не могла устоять без храброго и патриотичного дворянства. Сегодня мы должны исправить ошибку Сталина, построение Третьей империи нужно начинать с возрождения аристократии. Которой необходимо гордиться своими предками, но вот с ними у большинства наших граждан дела обстоят, увы, неважно. В связи с этим необходимо составить некую «бархатную книгу» советского периода, перечень пышно, хотя и кратковременно расцветших советских родов, и эту книгу невозможно вообразить без самого Данилевского и двух его дядей, представляющих инженерную и силовую аристократию. К счастью, блистательная судьба Льва Семеновича Волчека и без моей помощи занесена в анналы российской истории, но вот биография Григория Залмановича Волчека содержит очень много белых пятен. И я обращаюсь к господину Данилевскому с нижайшей просьбой рассказать об этом достойном человеке все, что ему известно.