И нет им воздаяния — страница 22 из 38

— Михаил Семенович Терлецкий, писатель, правозащитник, прибыл в Россию по гранту… — Иван Иваныч пророкотал что-то американское, из чего мне удалось выловить только «хьюмэн», «райтс» и «фаундэйшн».

— Извините, я вас не сразу узнал… — Какая-то неубиваемая программа продолжала вести меня путем радушного хозяина, словно бы и не было ничего странного в том, что гости приходят без приглашения в отсутствие хозяев, неизвестно где раздобыв ключ.

Полуотвернувшийся Мишель показал мне в профиль скорбно-презрительную улыбку, давая понять, что к подобному невежеству он давно привык. Зато с Сырком я не оконфузился. Небритый дельфин был в черном матросском бушлате, в распахе которого открывалась рваная тельняшка, — видно, готовился снимать горячих комсомолок верхом на пушечных стволах крейсера «Аврора». Сырок старался быть серьезным, но после первых же моих слов его полные губы радостно разъехались среди полуседой щетины. Хотя сказал я только лишь:

— Вы удивительно выносливый человек. Как вы выдерживаете вечные суды, объяснения с прокурорами?..

— Но это же очень смешно! — последовал ответ, и я увидел, что ему действительно смешно.

Рука у него была еще более пухлая и нежная.

Последний гость сам встал мне навстречу и по-медвежьи приобнял, пощекотав и поколов серебряной с чернью жесткой бородищей.

— Спасибо тебе, что дядей Гришей занимаешься. Я хоть его никогда и не видел… Но меня это всегда ужасно напрягает: умрет человек — и через два дня уже никто не помнит!..

Откинувшись, он всмотрелся в меня горящими шоколадными глазищами из-под черно-серебряных кустиков, и мы, не сговариваясь, с чувством пожали друг другу руки. Лапа у него была твердая и сильная, как у землекопа. Он смахивал на пророка Иезекииля, сошедшего со сводов Сикстинской капеллы, только гораздо более растрепанного и добродушного, и я немедленно опознал в нем собрата по безумию — кому я могу не лгать.

— Твоего учителя, Моисеенко, по-моему тоже подзабыли, — по-свойски посетовал я. — Связал себя с красными конниками — с ними и потонул.

— Моисеенко — Гомер, — пророчески возгласил пророк. — Гомеры и в огне не горят, и в воде не тонут. Если бы у Атлантиды нашелся свой Гомер, она бы до сих пор плавала.

— Значит, у наших отцов Гомера не нашлось…

— Всех забывают… Радька, мой двоюродный брат, на что знаменитый диссидент был — забыли! Потонул! Я Леньку, родного брата, не могу вытащить на поверхность. — Пророк явно не понимал, как такое могло случиться. — Разослал его книгу по всем философским факультетам — хоть бы одна сволочь откликнулась! Слишком опередил свое время.

Одет он был примерно как Вика (спазм в груди) — в китайский ширпотреб. Но вот издал же братнюю книгу за свой счет… Да еще разослал. Только странно, что он прямо с порога пускается в такие откровенности… Может, мне все это чудится?

Я скосил глаз на тех, кто сидел за столом, — они застыли, словно восковые персоны в паноптикуме, и только из вылинявших до белизны глаз Льва Семеновича с отвисающими нижними веками из-под ватных бровей по стеариновым морщинам сбегали брильянтовые слезинки. А Иезекииль все взывал ко мне:

— Ты же профессор, можешь объяснить, что это значит? Я уже наизусть выучил: абсолют содержит все идеи в снятом виде, а потому он есть ничто, порождающее всякое нечто.

— Кто был ничем, тот станет всем… Нет, я по другой части.

— Вот и я Леньке всегда говорил: ну постарайся быть попроще, нельзя чересчур отрываться от людей, тебя даже профессора не понимают. Но он ни к кому не хотел приспосабливаться. Когда я разбирал его бумаги, я такое про себя нашел — я плакал…

В его простодушных глазищах сверкнули слезы, но он справился. И тут же взглянул на Льва Семеновича. И бережно промокнул его стеариновые складочки скомканным клетчатым платком. Однако никто из сидящих за столом не шелохнулся. Мишель продолжал смотреть на отца застывшим скорбно-презрительным взглядом, на широком щетинистом лице Сырка стыла широкая улыбка человека, наблюдающего что-то очень забавное.

— Парадокс, — растерянно развел руками Иезекииль. — Отец всю жизнь со всеми ладил, а мы все получились нонконформисты. Радька вообще на амбразуру бросился, Мишку тоже чуть не посадили, меня из школы в ремеслуху высадили… Смех: отец второй человек в городе, а я с напильниками, со сверлами… Мне это, правда, на пользу пошло. Когда худфонд не брал картины, я слесарем подрабатывал. Мне не в лом, только время жалко. Когда я начинаю красить, мне даже есть некогда. Я и на уроках все равно только рисовал. Учитель рисования затащил меня в кружок, а я как увидел их натюрморт — бутылка, яблоко, тряпочка свисает, — я сразу дверью хлопнул. Я уже тогда любил красить так, чтобы холст взрывался. Я никакого Ван Гога тогда не знал, а сейчас смотрю на школьные работы — к Ван Гогу пробивался! Если звезды — так чтоб горели, как сварка! Я на диплом вместо завода накрасил вулкан. Мне говорят: у тебя отец металлург, напиши горячий цех. А я смотрю в печку — и крашу и крашу! Мне и сейчас хочется показать, что жизнь — это вулкан, что мы живем на магме. Сейчас, правда, в моде те, для кого жизнь — скука и помойка, но кое-что и у меня берут. Продам картину — ты не думай, у меня и ваш Русский музей берет — получу бабки и сразу лечу на Камчатку. И каждый день поднимаюсь к какому-нибудь кратеру. Идешь и думаешь: сейчас долбанет, сейчас долбанет… Они же плюются бомбочками будь здоров!

— Так надо какую-нибудь каску, хоть строительную…

— Ха! Они вместе с каской насквозь пробивают! Да это ерунда, хреново только, что тюбик сейчас двести рублей. А у меня много уходит, я пастозно крашу! На жратву ничего не остается, рубаю один хлеб с кефиром. Мне плевать, лишь бы успеть кое-что. А то у меня ж диабет, нужна диета, хренета, а какая может быть диета, когда один тюбик двести рублей! Да еще грозятся аренду за мастерскую поднять…

Иезекииль юмористически развел руками — полюбуйтесь-де на этих чудаков. Но любоваться на них было некому: стеариновая маска Льва Семеновича не подавала признаков жизни, Мишель твердо демонстрировал свой чеканно-желейный профиль, а Иван Иваныч забавлялся самим Иезекиилем. Сырок же немного заскучал.

— Н-да… А отец тебе что-нибудь рассказывал про дядю… Григория Залмановича?

— Отца хорошо выучили помалкивать. — Растрепанный пророк не осуждал его — сочувствовал. — Мишка из-за этого всю дорогу на отца набрасывался, а я считаю, каждый человек имеет право жить как ему нравится, правильно? Я пусть буду такой, как я есть, а он такой, как он есть, правильно?

Иезекииль вопрошал всерьез, не риторически, и я ответил тоже всерьез:

— Люди не хотят знать, какой ты есть, они хотят, чтоб ты их поменьше расстраивал. Даже после смерти. Чтоб тебя было приятно любить или приятно презирать.

— Что же здесь приятного — презирать собственного отца? — вдруг ожил Михаил, обратив ко мне половину своей скорбно-презрительной и все-таки словно бы заискивающей улыбки.

— Но все-таки лучше, чем презирать себя, — пробормотал я, не зная, допускают ли такую невежливость законы гостеприимства. Правда — орудие ада, приятная ложь — орудие забвения — что выбрать?

Лев Семенович не реагировал. Но я заметил, что слезинки прекратили свой бег, когда мы от «Леньки» перешли к вулканам.

— Мне пора, — внезапно ожил Сырок, не удержав широчайшей улыбки в предчувствии каких-то припомнившихся радостей.

— Может быть, чаю? У меня еще и сыр есть, — господи, как бы Сырок не принял сыра на свой счет…

— Нет-нет, мы только что из ресторана. — Сырок уже затягивал в прихожей синюю шерстяную петлю на шее.

— А вы ничего не знаете про своего двоюродного дедушку, Григория Залмановича? За что его расстреляли?

— Если не давать людям трахаться, они и будут друг друга мочить. — Сырок одарил меня самой широкой из своих дельфиньих улыбок и ускользнул в темноту от наших сложностей.

За круглым столом тем временем возобновилась дискуссия, каждый ли имеет право быть тем, кто он есть, — как будто можно быть кем-то иным. «Генка» кипятился, «Мишка» презирал, Лев Семенович безмолвствовал, Иван Иваныч, отсевши в сторонку, наблюдал, заложив ногу на ногу, словно дрессировщик за площадкой молодняка.

— Да, а как вы сюда вошли? — словно бы мимоходом обратился к нему я, давая понять, что желаю только лишний раз восхититься его изобретательностью.

— Когда вы отходили полюбезничать с той дамой из подсобки, вы оставили ключ в кармане пиджака. Сделать оттиск — секундное дело. Я надеялся, что вы меня простите ради такого сюрприза.

— Конечно-конечно.

— А теперь примите ваш ключ обратно.

(Я лишь наутро вспомнил, что в тот жаркий день был без пиджака. А ключ в ту же ночь затерялся в связке запасных.)

Дискуссия внезапно осеклась — «Генка», потрясенно понизив голос, указал брату на отца:

— Ты заметил, когда мы Леньку упоминаем, он сразу начинает плакать. А про Радьку как будто не слышит…

— Он всю жизнь умел слышать только то, что ему нужно, — непримиримо пробормотал Мишель, как всегда, подобно египетскому барельефу, обращенный к собеседникам желейно-чеканным профилем. — Брата расстреляли, а он служил Сталину — из кожи лез. Брат, правда, и сам много народу на тот свет отправил. Да и отец бы стрелял, его только талант спас.

Сурового сына не беспокоило, что стеариновая маска отца может его услышать. Однако она услышала…

— У Григория талант был куда побольше моего, — раздался звучный баритон, и все вздрогнули. Может быть, даже Иван Иваныч, хотя и вряд ли.

Лев Семенович сидел с прежним отсутствующим видом, шевелились только его тонкие белые губы. Но было невозможно вообразить, чтобы подобный почти оперный глас, лишь самую чуточку стариковски надтреснутый, исходил из этих губ, иссохших, словно облезлый резиновый мячик, две зимы и три лета провалявшийся под дачной верандой.

— Гришка проектировал планеры вместе с Королевым. Сергей Павлович даже во время войны, в Казани, жалел, что Григорий Волчек сидит где-то в другой зоне, да еще без права переписки. Все решил случай. Меня направили в Горную академию, а его по комсомольскому набору в энкавэдэ. Но он д