И нет счастливее судьбы: Повесть о Я. М. Свердлове — страница 16 из 64

— Да, имею. Категорически заявляю...

— Ну зачем же так взволнованно, милостивый государь. Спокойнее.

— Категорически заявляю, что во всё время неспровоцированных убийств, вплоть до прибытия на площадь Собора воспитанников учебных заведений, не было видно ни одного полицейского чина. Громадная толпа оказалась во власти чёрной сотни, вооружённой дубинками, гирями и револьверами...

— Уж не хотите ли вы обвинить полицию?

— Вот именно, господин прокурор. Нелишним считаю заметить, что, подходя к собору мимо первой части, я видел три группы подозрительных лиц с характерными физиономиями хулиганов.

— Скажите, вы социалист?

— Я честный человек, милостивый государь.

— Не сомневаюсь, не сомневаюсь.

Лицо прокурора оставалось непроницаемым.

«1905 года октября 22-го дня мне, прокурору Екатеринбургского окружного суда, Клавдия Тимофеевна Новгородцева, проживающая в Верх-Исетском заводе, в доме Новгородцева... заявила, что городовые, т. е. нижние полицейские чины, а также пожарные, очевидно, переодетые, принимали участие в избиении 19 октября 1905 года евреев, учащихся, демократов». Свидетельства налицо — один из избивавших был вооружён пожарной оглоблей красного цвета, один городовой — убит.

Клавдия Тимофеевна смотрела реалистичнее Бессера на действия прокурора. Допросы десятков, а то и сотен людей Андрей назвал очередным спектаклем, в котором, увы, слишком много действующих лиц. Между тем виновный не будет объявлен, потому что имя его — царизм. Было ясно, что допросы ведутся для виду и наверняка закончатся ничем, в крайнем случае отыщут третьестепенное лицо или, что наиболее вероятно, обвинят тех, кого уже скороспешно похоронили.

Зато по городу шла молва: следствие идёт! Сегодня вызвали купчиху Клушину, а третьего дня — господина Сыромолотова. Всех, всех допросят, никого не пощадят — ни интеллигента, ни богача, ни городового.

Заявление за заявлением, протокол за протоколом... Словно сговорившись, приходили люди, чтобы пролить свет на события 19 октября, они возмущались, доказывали, обвиняли... И лишь немногие отвечали на вопросы строго и скупо — понимали: бессмысленно метать громы и молнии, если следствие — всего лишь громоотвод.

Зато спокойнее становилось на душе обывателя оттого, что идёт следствие, что кого-то вызывают и наверняка наказание последует. Господин прокурор, уж наверное, не оставит это дело без самого строгого и справедливого суда.


В посёлке, в нижнем, полуподвальном этаже дома на улице Проезжей, недалеко от Верх-Исетского завода, осенью 1905 года образовалась коммуна. Началось с того, что в этом гостеприимном доме Новгородцевых поселились вышедшие из тюрьмы Мария Авейде и Сашенька Орехова. Им просто негде было больше жить. Узнав об этом, Яков Михайлович обрадовался:

— Всем, по возможности всем нам, «бездомным», нужно собраться в один боевой кулак и жить и работать вместе, сообща, одной партийной коммуной.

Идея жить коммуной очень обрадовала Клавдию.

— Я думаю, наш дом для этого вполне подходящий. Вот только с братом посоветуюсь.

Жена Ивана Тимофеевича Новгородцева Евгения Александровна уверенно сказала:

— Он возражать не будет. Я сама его об этом попрошу.

— Спасибо, большое спасибо, — поблагодарил Андрей.

В этом доме Клавдия родилась. Отец скоропостижно умер до её появления на свет, оставив в наследство небольшой капитал от проданного дела да строгие нравы раскольнической семьи. Денег хватило ненадолго. Остался лишь дом, из окон которого Клавдия видела, как тянутся на Верх-Исетский завод рабочие — измождённые, с безрадостными лицами.

Училась на казённый счёт — своих средств семья уже не имела. В гимназию, расположенную в центре Екатеринбурга, ходила пешком и, чтоб не такими долгими казались эти вёрсты, читала про себя любимые стихи Некрасова.

В семье сестры Мамина-Сибиряка Елизаветы Наркисовны ей, Клавдии, дали «Что делать?» Чернышевского, резкие, бескомпромиссные статьи Добролюбова... После окончания гимназии она уехала учительницей в Сысерть. Здесь, в Сысерти, часто звучала поговорка: «Мы Сибири не боимся, у нас каторга своя...»

Через несколько лет — Петербург, курсы Лесгафта. Студенческие годы. Марксистский кружок...

Пётр Францевич Лесгафт, широко известный врач и педагог, был человеком проницательным. Талантливый психолог, он одобрял любознательность девушек. И когда полицейский чиновник предупредил его, что курсистки на своих собраниях ведут недозволенные политические разговоры, Пётр Францевич ответил:

— Я считаю, что молодые люди должны вступать в жизнь сознательно, и мешать им в этом не буду.

Не удалось Клавдии Новгородцевой закончить курсы Лесгафта — смертельно заболела мать, пришлось возвратиться в Екатеринбург. Она поступила на работу в книжный магазин и целиком посвятила себя тому делу, с которым познакомилась в петербургских марксистских кружках.

Многие екатеринбуржцы знали Клавдию Тимофеевну — и учительницу, и заведующую книжным магазином — как девушку добрую, по тому времени широкообразованную, с которой хотелось и поговорить, и посоветоваться. Ей тоже были интересны её старые товарищи, старые знакомые.

Но появились и новые. Она ловила себя на том, что всё чаще и чаще мысли обращались к товарищу Андрею.

Теперь они встречались ежедневно. Родительский дом Клавдии Тимофеевны, где расположилась коммуна, стал штаб-квартирой екатеринбуржских большевиков, их комитета. Хорошие люди поселились здесь. Весёлые. Проверенные годами подполья. Словно созданные специально для коммуны — спаянные накрепко единой целью, готовые пойти ради неё на любое испытание. Сюда, в этот штаб, приходили товарищи, чтобы получить литературу, листовки или просто деловой совет, столь необходимый в сложной, нелёгкой обстановке. Приезжали рабочие, крестьяне из окрестных городов и сёл, порой засиживались допоздна за беседами и спорами, а то и оставались ночевать. На случай нападения полиции или черносотенцев коммунары были готовы к «круговой обороне».

Днём каждый был занят своим делом — нужно работать, зарабатывать деньги, а к концу дня уходили на заводы, чтобы по заданию комитета встретиться с рабочими, выступить на митинге или собрании. Потом Андрей просил рассказывать подробно обо всём, что где было, внимательно ли слушали рабочие ораторов, как реагировали они на призывы большевиков. И он видел: в эти минуты преображались его товарищи, горели искры в их нередко усталых глазах. Николай Батурин, который в обыденной жизни смешил всех своей рассеянностью, в разговоре о делах был предельно точен, как и Вилонов, который, несмотря на слабое состояние здоровья, не упускал возможности выступить перед рабочими. Возвращался он в коммуну усталым, измученным, но долго ещё не ложился отдыхать — ему просто необходимо было поделиться своими впечатлениями с Андреем, другими товарищами.

Рассказывали о дне минувшем по-разному. Клавдия Тимофеевна — уверенно, привычно. Сашенька Орехова, напротив, больше спрашивала, правильно ли она сказала или поступила. Мария Авейде говорила горячо, словно продолжала речь на митинге...

А потом намечали план на завтра — кто куда опять пойдёт, с кем встретится. Андрей распределял людей таким образом, чтоб ни один завод не только в Екатеринбурге, но и во всём уезде не оставался без постоянного влияния большевиков.

Коммуна жила по неписаному уставу, складывались и традиции, зарождавшиеся ещё в дни, когда нынешние коммунары лишь приобщались к марксизму, тайно собирались в кружках, где каждый был как на ладони, где товарищество и взаимовыручка становились нормой поведения.

Они всё делали сообща — дежурили по кухне, добывали продукты, все без исключения мыли полы, стирали, чинили одежду.

В свободные минуты Свердлов обращался к небольшой, но тщательно подобранной библиотечке Клавдии Новгородцевой. Она знала и любила русскую классику, увлекалась Пушкиным и Лермонтовым. Яков тоже любил этих поэтов. Но среди книг можно было найти томики Мамина-Сибиряка, которого прежде Якову читать не доводилось, и его книги стали для Свердлова откровением.

Так вот откуда брались, чьим потом и кровью политы приваловские миллионы!

В те дни Яков часто возвращался к лирике Гейне. Свердлов и раньше любил его гражданственные стихи, но и сейчас будоражила именно лирика поэта. И ей, иноязычной, как-то в лад отвечали родные, без устали играющие по ночам гармони, и озорные частушки верх-исетских заводских ребят и девчат (тоже неизвестно, когда они спят), и образ Клавдии.

Что бы ни делал, с кем бы ни говорил, кого бы ни слушал, он глазами искал её, ловил еле приметную, сдержанную улыбку, находил повод, чтобы остаться с милой девушкой.

Никому Яков не говорил о своей любви, никому, в том числе и самой Клавдии. Но, кажется, все догадывались о его тайне.

Как хорошо, как радостно-тревожно было ему в эти дни! Горы хотелось перевернуть, совершить что-то необыкновенное. Каждый день, каждый час были заполнены до краёв, но он чувствовал: в его жизни зреет радостная перемена.

Однажды Яков сказал Клавдии:

— Пойдём, подышим чистым воздухом.

— Поздно уже, — неуверенно сказала она.

— Почему поздно? Давайте подойдём с другой меркой: рано! Именно рано. Всего лишь четвёртый час.

— Хорошо, пусть будет по-вашему.

Они оделись и вышли во двор. По-прежнему было тепло, хотя впервые падал снег.

— Видите, снег. У нас на Волге, когда первый снег, загадывают желание. Давайте и мы загадаем.

— Хорошо.

Пустынная улица бела от выпавшего снега. Тише звучала гармонь, умолкли девичьи голоса, наступал в заводском посёлке единственный час тишины. И тишину эту обволакивают снежные хлопья.

— Я загадал, Кадя... Можно, я буду тебя так называть?

Ох как крепко-крепко он держал сейчас её руку в своей руке! А эти глаза — то задумчивые, то весёлые и ласковые, то ироничные, — сколько в них оттенков!

— Кадя, милая Кадя, я хочу сказать тебе со всей серьёзностью, на какую только способен: я люблю тебя... Ты слышишь?