И один в поле воин — страница 102 из 103

— Нет, саперы уехали в Пармо. Осталось несколько эсэсовцев, человек пять или немногим больше.

— Ну, это для нас пустяки!

— Но — чтобы все произошло, как условились!

— Все будет, как в лучших театрах!

Ментарочи, откозыряв, убежал.

Генрих снова опустился на скамью. Он видел, как Ментарочи расставляет людей на плотине, заводит их в бункера. Большинство в форме чернорубашечников. Их Ментарочи ставит на внешние посты, остальных отправляет в окопы и бункера.

— Ну вот, кажется, и все! Теперь будем ждать высокого гостя! Сколько осталось?

— Двадцать семь минут! — отвечает Генрих, посмотрев на часы.

Слова его заглушает взрыв огромной силы. Замок, высившийся на скале, в противоположном конце долины, словно подскочил и медленно начал оседать.

— Генерал спешит! — встревоженно говорит Генрих.

— А все-таки жаль замок, хотя он и не наш! Жаль! — вырывается с искренним сожалением у Ментарочи.

В это время раздается громкий свист.

— Едут! — восклицает Ментарочи и громко, весело кричит: — Приготовиться!

Все замирают. Генрих делает шаг вперед.

По дороге к плотине мчатся две машины. Впереди «оппель капитан», позади «хорх».


— Генерал едет вторым! — бросает Генрих. — В его присутствии не забывайте, что вы лишь солдаты.

— Яволь! — широко улыбается Ментарочи.

Машины подъезжают к плотине и останавливаются.

— Все хорошо! — не совсем по форме рапортует Генрих. Бертгольд молча кивает головой.

Из передней машины выходит эсэсовец. Шоферы остаются на местах.

— И это вся ваша охрана, герр генерал? — удивляется Генрих.

— Одного я отправил к Лемке с приказом, а третий с тобой. Кстати, где он?

— Я приказал ему охранять вход в туннель. Советовал бы и вам послать своего, я не очень доверяю этим чернорубашечникам.

— Ты прав! В последнюю минуту могут предать! — Бертгольд поворачивается и отдает соответствующее распоряжение эсэсовцу и шоферу сопровождающей машины. Шофер личной машины генерала остается на месте.

— Пройдемся немного! Я условился с Лемке, чтобы он выводил войска из долины ровно в двадцать часов тридцать минут. В нашем распоряжении еще пятнадцать минут, а с плотины открывается чудесная панорама.

Бертгольд и Генрих медленно идут к плотине. Отойдя несколько шагов, останавливаются.

Бертгольд, облокотившись на перила, рассматривает долину, которую собирается затопить.

— А знаешь, Генрих, мне сейчас вспомнился Нерон. В галерее Германа Геринга я видел картину: Нерон любуется пожаром в Риме. Отличная картина! Особенно хорошо лицо Нерона, оно дышит восторгом, даже наслаждением.

— Скажите, герр генерал, вам не жаль те тысячи людей, которых через несколько минут потопят по вашему приказанию?

— Жаль? Что за глупости!

— А у каждого из них, как и у вас, возможно, есть жена, дети… мать.

— Прекрати этот разговор! Ты видел, как я поступил со Штенгелем? Еще одно слово, и…

Бертгольд кладет правую руку на кобуру. Но в этот момент железные пальцы Ментарочи сжимают его кисть.

— Ну зачем волноваться? Разве нельзя поговорить спокойно!

Рванувшись, Бертгольд заносит левую руку, чтобы оттолкнуть этого дерзкого солдата, выросшего словно из-под земли, но тот сжимает и вторую руку.

— Что это значит? На помощь! На помощь! — кричит Бертгольд, вырываясь.

— Ну, зачем кричать? Ваша охрана, синьор, уже на том свете и, должно быть, ждет вас там.

— Генрих, может, ты скажешь, что это значит?

Генрих вплотную подходит к Бертгольду и шепчет ему что-то ва ухо.

— А-а-а! — Кажется, что над плотиной прокатился волчий вой. Поняв, что его многие годы водили за нос, Бертгольд забывает об опасности и страхе; он теперь действительно напоминает ощерившегося волка.

Генрих поворачивается и медленно идет вдоль плотины.

Секунду Бертгольд провожает его бессмысленным взглядом. Мысль о потере миллионов, на которые он собирался спокойно дожить свою грешную жизнь, словно парализует его. Но вдруг до его сознания доходит, что дело идет уже не о деньгах, а его собственной жизни.

— А-а-а, — еще раз исступленно кричит Бертгольд и, рванувшись с нечеловеческой силой, выскальзывает из рук Ментарочи.

— Берегись! — предостерегающе кричит итальянец.

Генрих оглядывается.

Прямо на него бежит озверевший Бертгольд, на ходу вынимая пистолет. Генрих поднимает свой, но в этот момент раздается выстрел.

Бертгольд по инерции делает два-три шага и падает, ударившись лицом о барьер плотины. Пуля гарибальдийца угодила ему в затылок.

— Куда вы теперь? — спрашивает Ментарочи, — когда Генрих уже сидит в машине.

— Домой! — широко улыбается Генрих. — Счастливо! Значит, вы без меня справитесь с отрядом Лемке и спасете восставших на заводе?

— Вы не успеете доехать до гор, как они уже будут распевать с нами песни! Поезжайте спокойно, и спасибо вам за все!

Ментарочи и Генрих крепко пожимают друг другу руки, и машина, набирая скорость, мчится в сторону, противоположную Кастель ла Фонте.


Второго мая тысяча девятьсот сорок пятого года на кладбище в Сен-Реми вошел молодой человек в светло-сером костюме, с траурной повязкой на рукаве и с букетом роз в руках.

Кладбищенский сторож, мастеривший возле своего домика игрушку для внука, с любопытством проводил его взглядом. Он знал в лицо всех жителей Сен-Реми, а этого молодого человека видел впервые. Время от времени, отрываясь от работы, он поглядывал в сторону двух могил, окруженных одной оградой, к которым направился незнакомец. Он сидел на маленькой скамеечке совсем неподвижно, лишь изредка наклонялся и заботливо поправлял цветы на ближайшем к нему могильном холмике.

— Горе! Всем горе, и молодым, и старым, оставила после себя война! — грустно пробормотал старик и в сердцах принялся долбить дерево.

Приход нового посетителя опять оторвал сторожа от работы. Это тоже был юноша, но сторож, очевидно, хорошо знал его. Поздоровавшись, он тут же доверительно сообщил:

— Возле ваших могил кто-то сидит. Не местный, я вижу его впервые.

Юноша быстро направился к той же ограде, где сидел незнакомец. Еще издали он увидел темно-русые волосы, которые словно расчесывал ветер, и немного склоненную вперед фигуру.

— Простите, мсье, — начал юноша и вдруг умолк. — Ой, это вы?!

— Бонжур, — тихо произнес Генрих, пожимая руку брата Моники. Он видел его второй раз в жизни, но эти глаза, глаза Моники, были такими знакомыми, такими родными, что Генриху не надо было спрашивать, с кем он разговаривает.

— Мама умерла совсем недавно… Она так часто вспоминала вас…

— Не надо говорить об этом, Жан! — Генрих поднялся. На его глазах дрожали слезы. — Передайте привет всем знакомым, и особенно — Франсуа.

— Спасибо, он тоже вас помнит.

— А как чувствует себя Людвина Декок?

Жан нахмурился.

— Ее убили, — коротко ответил он и отвернулся.

— Андрэ Ренар, надеюсь, жив? Вы с ним встречаетесь?

— Он недавно был здесь, но сейчас в Париже.

— Когда будете писать, обязательно передайте от меня самые искренние пожелания.

— Он очень обрадуется, когда узнает, что я видел вас, и будет огорчен, что это произошло не с ним…

Наступила неловкая пауза. У обоих на губах было одно имя, но они боялись произнести его, взволнованные упоминаниями и встречей.

— Прощайте, Жан! — не выдержал напряжения Генрих. Он чувствовал, что к горлу подкатывает тугой комок. — Берегите ее могилу. Это тот клочок земли, к которому всегда будут стремиться мои мысли.

Генрих наклонил голову и быстро пошел к выходу.

ЭПИЛОГ

Какая же чудесная была весна!

Она пьянила, как вино, она возбуждала, как радость, она роднила людей, как роднит счастье.

Четыре года люди боялись неба, с которого со свистом и воем низвергалась смерть. Четыре года люди с болью разворачивали газеты, ведь даже победы приносили новые утраты. Тревожно открывали наглухо занавешенные на ночь окна. Со страхом разворачивали треугольнички фронтовых конвертов. Осторожно спрашивали друг друга об общих знакомых и друзьях. Ибо всюду, везде можно было услышать страшное к неумолимое слово: смерть.

И вот впервые за эти долгие годы люди убедились, что небо снова на диво чистое, что по нему уже не плывут уродливые, украшенные крестами корабли смерти. А пьянящий майский воздух, врывающийся в широко распахнутые окна, не приносит с собой смрада пожарищ. И люди, дышали полной грудью, упиваясь воздухом, который словно вобрал в себя и сияние солнца, и жизнерадостность весны, и счастье бытия.

На улицах здоровались совсем незнакомые люди. А если случайно встречались двое друзей и бросались друг другу в объятия со словом «жив!» — прохожие останавливались, чтобы нарадоваться вместе с ними.

И у всех если не на губах, то в сердце, во всем существе жило одно, такое прекрасное и одинаково радостное для всех слово — МИР!

О, теперь люди стали ценить его! Теперь де было слова дороже, чем это. Ибо все знали: война — это смерть, мир — это жизнь!

Молодой офицер в форме капитана Советской Армии, шедший по московским улицам, ничем не отличался от молодых офицеров, попадавшихся ему навстречу. Так же счастливо и возбужденно сияли его глаза, так же охотно складывались в улыбку губы. Может быть, только чересчур восторженно осматривал он все вокруг и особенно пристально вглядывался в лица встречных, словно в каждом прохожем хотел узнать знакомого.

Возле одного из домов капитан остановился и несколько раз перечитал табличку, прибитую у входа. Одернув и без того хорошо пригнанный мундир, капитан вошел в дом и по лестнице поднялся на третий этаж. Вот и знакомая, обитая дерматином дверь. Капитан тихонько постучал.

Услышав неразборчивый возглас, офицер заколебался. Что это — разрешение войти или просьба подождать? Но он был не в силах больше сдерживать себя и наобум открыл дверь.

Ослепительный солнечный свет, заливающий просторный кабинет,