И один в поле воин — страница 65 из 103

А радио целый день не смолкало. Дикторы прерывали бравурные марши, чтобы порадовать слушателей победоносным продвижением танковых колонн к никому не известной Ольховатке, которая должна была открыть немецкой армии путь на Курск. Сообщения подчеркивали, что операция развивается по заранее намеченному плану, хотя советские войска и оказывают бешеное сопротивление.

Вечером к Генриху зашел Кубис. Он был в приподнятом настроении, это свидетельствовало о том, что гауптман принял необходимую дозу морфия: глаза его блестели, движения были порывисты, все лицо дышало веселым возбуждением.

— Я пришел к вам, барон, чтобы пожаловаться на генерала Бертгольда, шутливо начал Кубис еще от двери. — Когда он агитировал меня ехать в Сен-Реми, то обещал мне отдых, тихую мирную жизнь и всяческие блага. А я попал в обстановку, напоминающую мне далекую Белоруссию.

— Кубис, вы не оригинальны! Эту жалобу я слышу от вас с первого дня нашей встречи.

— И буду жаловаться!

— Зато есть приятные известия с Восточного фронта, — бросил Генрих.

— Приятные? Вы, правда, так думаете?

— Разве вы не слушали радио?

— Именно потому, что слушал, не выключая целый день, даже голова разболелась, именно поэтому я не могу назвать вести с Восточного фронта утешительными. Вы не фронтовик, барон, и, простите, кое-чего не понимаете; когда вам говорят, что за день ударная группа прорыва с боями продвинулась на четыре километра, что это значит, по-вашему?

— Что противник отступает, а мы наступаем.

— Эх, не было вас в первые дни войны! Вы бы тогда знали, что такое наступление. Утром вы слышите, что мы перешли границу, днем, что углубились на тридцать километров, вечером вам сообщают, что взят город, находящийся в сорока километрах от границы. Вот это — наступление! А теперь за целый день четыре километра. Но ко всем чертям этот Восточный фронт, радио и все подобное! Надоело! Я пришел к вам совсем не за тем, чтобы анализировать действия нашего командования. Не поужинаем ли мы с вами, Гольдринг?

— Признаться, у меня совсем не такое настроение, чтобы идти в ресторан…

— Ну, тогда… — Кубис замолчал. На лице его появилась лукавая гримаса.

— Вы что-то хотите сказать? — спросил Генрих улыбаясь, хотя заранее знал, о чем будет речь.

— Я принес расписку на пятьдесят марок. Всего на пятьдесят, барон! Вместе со всеми предыдущими за мной будет шестьсот двадцать. Согласитесь, что это не так много.

— Куда вы деваете деньги, Кубис? Простите, что я об этом спрашиваю. Но мне просто интересно знать, куда можно за полтора месяца жизни в Сен-Реми истратить офицерское жалованье и сверх него еще двести марок? Раньше вы хоть играли в карты…

— Мой милый барон, мой милый и, как выясняется, такой наивный друг! Если бы мы с вами попали даже не в Сен-Реми, а в самое глухое село, где было бы не больше пяти-шести домов, я все равно перечислил бы вам тридцать три способа, как можно ежедневно тратить сотню, а то и больше марок.

Генрих рассмеялся.

— Если поставить себе целью во что бы то ни стало истратить определенную сумму, то, наверное, и я мог бы что-нибудь придумать, но ведь надо, чтобы эти приносило удовольствие.

— А я получаю удовольствие от одного того, что не деньги владеют мной, а я ими. Но какие у меня есть радости жизни, я вас спрашиваю? Работу я ненавижу, не только эту, которую выполняю сейчас, а всяческую, любую! Женщины мне осточертели, а я им. Что же мне осталось? Вино и морфий! Все! Так какого дьявола я буду беречь деньги? Чтобы мой единственный брат, получив после меня наследство, назвал меня остолопом?

— А, по-моему, у вас сейчас интересная работа, Кубис!

— Когда я учился, готовился стать пастором, чтобы молитвами спасать человеческие души, они, эти души, казались мне куда интереснее, нежели сейчас, когда я гестаповскими методами выпроваживаю их на тот свет.

— Вы циник, Кубис.

— Называйте как хотите. Но люди стали страшно неинтересны! Уверяю вас, в уголовном розыске работать веселее, нежели у нас. Ну, что интересного? Вызовешь кого-либо на допрос. Применяешь всяческие меры, а он или молчит или бормочет что-то о Франции, народе, свободе! Тошно ведь это, Гольдринг! Поверьте мне! Моя родина — это первый попавшийся ресторан, где меня вкусно покормят и угостят хорошим вином. Где хорошо — там родина. Помните этот афоризм? А он умирает и кричит: «За Францию!» А Франция даже не знает, кто он есть, и, вероятно, никогда не узнает, что я столкнул его со скалы! Люди стали однообразны и скучны. Даже ваша пассия, барон!

— Какая пассия?

— Но прикидывайтесь наивным, фон Гольдринг, мне известно об этой француженке из ресторана больше, нежели вам.

— Я вас не понимаю, Кубис, — недовольно произнес Генрих. — Мы видимся почти каждый день, в трудных случаях вы идете ко мне, зная, что я всегда рад помочь вам, а одновременно у вас есть от меня какие-то секреты… Вы мне их не говорите, если нельзя, но тогда я прошу и не намекать на них.

— Впервые вижу вас сердитым, барон. А я и не собираюсь от вас ничего скрывать. А о вашей симпатии к мадемуазель узнал случайно, когда решил арестовать ее.

— Арестовать Монику, за что?

— Согласитесь, барон, если мы перехватываем три письма этой красавицы, и во всех трех идет речь о плохой погоде, и о повышении рыночных цен, а погода стоит прекрасная, и цены неизменно высоки, то мы можем поинтересоваться — откуда такой интерес к метеорологии и экономике.

— И вы считаете, этого достаточно, чтобы арестовать девушку?

— К этому прибавьте еще то, что она расскажет на допросе. Но Миллер, узнав о моем решении, не согласился со мною, сославшись на вашу симпатию к мадемуазель. Вас, Гольдринг, он почему-то побаивается. Вот и вся тайна.

— И когда вы собираетесь ее арестовать?

— Сегодня. Ведь мы получили приказ об усилении репрессий против маки и их друзей. Так даете пятьдесят марок, барон, или, рассердившись, накажете меня голодным вечером?

— Вы же знаете, что я вам никогда не отказываю. И не откажу. Только я просил бы вас не скрывать от меня того, что касается меня даже частично.

— Будет выполнено, — по-военному ответил Кубис, буду считать это процентами на одолженный капитал.

— Считайте это просто обязанностью друга.

Получив 50 марок, Кубис вышел из номера, весело насвистывая какую-то мелодию.

Часы показывали без четверти десять, и Генрих спустился в ресторан, надеясь увидеть Монику, но девушки в зале не было. Мадам Тарваль сказала, что она у себя.

— Тогда разрешите подняться, мне нужно сказать мадемуазель несколько слов. А если меня будут спрашивать, скажите, что я ушел. Сегодня мне не хочется никого видеть, — попросил Генрих.

Сообщение Кубиса очень встревожило Генриха. Правда, Миллер пока не решается трогать Монику, да и Кубис сделает все, чтобы не закрыть себе кредит у богатого барона, но так будет продолжаться до тех пор, пока сам Генрих вне опасности. Если же с ним что-либо случится, Монику непременно арестуют, раз уж гестапо так заинтересовалось ее особой. Разве его не могло убить во время бомбардировки поезда, шедшего в Дижон? Или во время налета маки, когда он сопровождал Пфайфера? Узнав о его смерти, Миллер, ни минуты не колеблясь, схватит девушку и отомстит за всю вынужденную снисходительность к ней. Нет. Нужно, пока не поздно, спасти ее, даже если ему придется расстаться с Моникой.

— Знаете, Генрих, с сегодняшнего дня я буду считать, что вы владеете даром гипноза, — улыбнулась девушка, когда на пороге ее комнаты появился Генрих.

— Почему вам пришла в голову такая мысль?

— Только что я думала именно о вас.

— И я о вас.

— Выходит, вас ко мне привела передача мыслей на расстоянии.

— Я бы очень хотел, чтобы вы могли прочесть мои мысли, — невольно вырвалось у Генриха. Он спохватился, испугавшись того, что чуть не сорвалось с его губ, и уже другим тоном прибавил:- У меня есть дело, Моника, и дело не очень приятное.

Глаза девушки померкли, с губ сбежала улыбка.

— Вы так хорошо начали и… так плохо кончили! — печально произнесла она. — А я думала, что вы просто пришли ко мне посидеть, чуточку соскучились… Дело, неприятности… Я так устала от них! Словно на мою долю не осталось никаких радостей. Знаете, давайте о всем неприятном поговорим завтра. Хотя нет, тогда я всю ночь не буду спать. Говорите лучше сейчас, только без длинных предисловий.

— Ладно! Без предисловий, так без предисловий. Только сначала один вопрос. Вы могли бы куда-нибудь исчезнуть, хотя бы на некоторое время?

Моника побледнела.

— Как быстро это нужно сделать?

— Пока я здесь — опасность не так уж велика, но я могу уехать, уехать на долгое время, а может быть, и навсегда, и тогда!..

Генрих не сказал, что будет тогда, а Моника не спросила. Низко склонив голову, она заплетала кисти скатерти в мелкие косички. Только по дрожанию пальцев можно было понять, что она волнуется.

— Вы не ответили мне на мой вопрос, — мягко сказал Генрих, чувствуя непреодолимое желание прижаться губами к этим тонким, дрожащим пальцам, поднять эту низко склоненную голову. Но Моника подняла ее сама.

— Вы… вы действительно можете уехать?… Совсем? — спросила она тихо.

— Я — военный, а военных не спрашивают, где они хотят быть, их посылают туда, где они нужны. Когда я уеду отсюда или со мной что-либо случится, Миллер арестует вас. Я сегодня узнал, что ваши письма проверяются, что…

— О Генрих! — Моника вскочила с места. Но не испуг, не страх были в ее широко открытых глазах, а тоска и растерянность перед иной опасностью потерей того, кого она любила.

И Генрих без слов понял, что происходит сейчас в душе девушки. Ведь и его сердце разрывалось от жалости, боли, тревоги за нее. Они глядели друг другу в глаза, и все условности, стоявшие между ними, вдруг куда-то исчезли, казалось, во всем мире их осталось только двое — две пары глаз, два сердца.

— Генрих! Мы убежим отсюда вместе, — сказала Моника просто, так просто, словно они не раз говорили об этом. — Мы убежим в горы, там нам никто не страшен! Убежим завтра же! Ведь и вас могут раскрыть, вы же не фашист, вы наш друг!