— Да я не болен, пойми!
Не слушая протестов, Генрих вынул из кармана порошок и протянул его Карлу.
— Что это?
— Снотворное.
— Дай мне лучше чего-нибудь такого, чтобы я заснул навсегда. Ведь страшно собственной рукой послать себе пулю в лоб!
— Ты что, сошёл с ума?
— А ты не лишился бы рассудка, если б при тебе Миллер сбросил пятерых мужчин… с обрыва… а беременной женщине послал две пули в живот?.. Понимаешь, беременной женщине! О, я не могу, не могу… Я не могу это забыть! — выкрикивал Лютц в исступлении. Его трясло, слова прерывались рыданиями. Это была настоящая истерика.
Генрих знал, что в таких случаях надо молчать и ни о чём не спрашивать. Он заставил Лютца принять порошок, укрыл его одеялом до самого подбородка, дал выпить грапа, чтобы больной поскорее согрелся.
— Лежи и постарайся уснуть.
— Уснуть… я так хочу уснуть… я уже три ночи не могу спать! С того времени, как Миллер…
— Молчи! Слышишь, ни о чём не говори! Я все равно заткну уши и не стану слушать.
Возбуждение медленно спадало, и через полчаса снотворное подействовало. Лютц заснул.
Генрих не решился оставить его одного, хотя очень устал с дороги. Подложив под голову старую шинель Карла, он улёгся на диван, но заснул не сразу.
Ночь прошла спокойно, больной не просыпался. Утром пришёл денщик. Генрих, приказав не будить гауптмана, сколько бы он ни спал, ушёл в штаб.
Эверс встретил своего офицера по особым поручениям приветливо, но на сей раз был неразговорчив. На левом рукаве его мундира все ещё чернела траурная повязка, хотя официально объявленный траур уже кончился.
— За все прожитые мною шестьдесят пять лет, обер-лейтенант, это самые чёрные дни в истории военных побед Германии. Самой блестящей операцией девятнадцатого столетия был Седан! Величие нашей победы под Седаном померкло перед позорным поражением на берегах Волги!
— Я слышал от своего отца, что в генштабе сейчас разрабатывают планы новых операций, которые помогут не только выправить положение, а и… Генерал безнадёжно махнул рукой.
— Хочу верить, но… Впрочем, будущее покажет! А теперь, обер-лейтенант, идите, отдыхайте с дороги. Если будут поручения, я вызову вас.
После обеда Генрих снова зашёл к Лютцу, но тот, измученный трехдневной бессонницей, ещё не просыпался. Может быть, пойти к Миллеру и осторожно выведать у него, что именно так повлияло на Карла? Генрих позвонил начальнику штаба службы СС. Но к телефону подошёл Заугель. Он сообщил, что Миллер вчера уехал и, возможно, вернётся к вечеру. Пришлось остаться в номере.
Вечером Карл встретил Генриха смущённой улыбкой. Он уже совсем успокоился, но был ещё очень слаб. Очевидно, возбуждение последних дней истощило организм больного.
Теперь Лютц мог спокойно рассказать, что послужило причиной его болезни. Выяснилось, что Миллер, не предупредив в чём дело, повёз гауптмана на расстрел шести французов, среди которых была беременная женщина. Сцена эта так повлияла на Лютца, что, вернувшись домой, он слёг.
— Ты понимаешь, Генрих, мне после этого стыдно носить мундир офицера. А больше всего угнетает то, что я должен молчать, скрывать свои мысли. Скажи я что-нибудь, и тот же самый Миллер столкнёт меня с обрыва, как тех французов.
— Да, Миллер способен на это…
— Я дрался под Дюнкерком, меня никто не может упрекнуть в трусости. Но я хочу воевать, а не истязать беременных женщин. Зазвонил телефон, Генрих поднял трубку.
— Это Гольдринг и есть. Что? Сейчас буду!
— Верно, бог услышал твои молитвы. Карл, Миллера ранили маки, он просит меня и Заугеля приехать к нему.
— Оказывается, на свете ещё существует справедливость! А где он сейчас, дома?
— Нет, Заугель говорит, что в госпитале. Если рано вернусь, зайду к тебе и все расскажу.
По дороге в госпиталь Заугель рассказал Генриху, что Миллера привезли часа два назад и уже успели сделать операцию. Какое он получил ранение, Заугель не знал, но надеялся, что лёгкое, иначе раненого отправили бы в Шамбери, а не оставили здесь, в Сен-Реми, где был небольшой и неважно оборудованный госпиталь.
Миллеру отвели отдельную комнату на втором этаже. Врач проводил посетителей до самой двери и предупредил:
— После операции ему необходим покой! Очень прошу долго не задерживаться.
Это предупреждение было сделано скорее для проформы, раненый чувствовал себя неплохо, хотя побледнел и ослаб.
Он коротко рассказал Генриху и Заугелю, как всё произошло. Оказывается, вчера вечером большая группа маки атаковала егерскую роту, охранявшую один из наиболее крупных перевалов, разметала её и спустилась с гор. Миллер очутился на перевале случайно, не оставалось ничего другого, как тоже принять бой, во время, которого осколок партизанской гранаты попал ему в левую лопатку.
— Ещё полсантиметра, и осколок был бы у меня в лёгком! — с гордостью сообщил Миллер, теперь, когда всё закончилось благополучно, он действительно гордился, что ему довелось участвовать в бою, — медаль за ранение обеспечена, а это ещё одна заслуга перед фатерландом.
— Напрасно вы впутались в эту историю, Ганс, ведь все могло кончиться значительно хуже, — укоризненно заметил Генрих. — А куда девалась охрана перевала?
— Она разбежалась после первого же натиска. Моё счастье, что я успел вскочить в машину… Теперь от маки можно ждать всяких неожиданностей. То, что такая большая группа спустилась с гор, требует от нас особых предосторожностей. Конечно, командование дивизии сделает всё необходимое, но служба СС должна работать особенно чётко. Очень плохо, что я вынужден лежать, когда надо действовать. Я позвал вас, чтобы посоветоваться стоит ли просить кого-либо в помощь Заугелю на время моей болезни? О моём ранении нужно немедленно сообщить в Лион…
Генрих взглянул на помощника Миллера. Покрытые нежным румянцем щеки лейтенанта пошли красными пятнами, губы обиженно дрогнули.
— Простите, герр Заугель, и вы, Ганс, что я первым решил высказаться, — ведь я могу выступать лишь в роли советчика. Но мне кажется, Ганс, что ваш помощник полностью справится с обязанностями начальника, даже в такие тревожные дни. Да и вы будете прикованы к постели не так уж долго. Конечно, работы у Заугеля прибавится, но он всегда может рассчитывать на мою помощь в делах, не представляющих особой секретности.
— Я очень рад, Генрих, что наши мнения совпали. Появление нового человека лишь усложнит дело и отвлечёт Заугеля от основной работы — придётся вводить вновь прибывшего в курс дел, знакомить с обстановкой, а это вещь хлопотливая. А за ваше предложение помочь — очень благодарен! Признаться, я на это рассчитывал.
— Свидание окончено! — недовольно заметил врач, просовывая голову в полуоткрытую дверь.
— Одну минуточку, я только дам несколько распоряжений своему помощнику. Генрих поднялся.
— Тогда не буду вам мешать. Я подожду герра Заугеля в вестибюле или в машине.
«Конечно, хорошо бы послушать, — думал Генрих, спускаясь по лестнице, — но не следует показывать Заугелю, что меня хоть чуточку интересуют дела службы СС. Он умнее Миллера и не зависит так от меня, как тот. Пока что! Но мне надо найти уязвимое место этого „аристократа духа“… Он слишком много мнит о своей особе, это ясно! Его разговоры о сверхчеловеке, коим он себя, безусловно, считает… Своеобразная мания величия! У таких людей обычно очень развито честолюбие и болезненное самолюбие. На этих струнах и будем пока играть». Появление лейтенанта прервало размышления Гольдринга. Лицо Заугеля сияло.
— Я искренне благодарен вам, барон, за высокую оценку моих способностей! — сказал он, садясь в машину. Действительно, было бы очень неприятно тратить время на знакомство с временным начальством. С Миллером я уже свыкся, и хотя у него, как и у каждого из нас, есть некоторые недостатки, но мы с ним нашли общий язык.
— О Герр Заугель, я лишь высказал то, что думал и в чём твёрдо уверен. Не надо быть очень наблюдательным, чтобы понять, должность помощника Миллера — масштабы для вас слишком ничтожные. Вы знаете, мы с Гансом очень дружим, я ценю его отношение ко мне, сам искренне ему симпатизирую, но… Заугель бросил на собеседника вопросительный, нетерпеливый взгляд.
— Но, — продолжал Генрих после паузы, — надо быть откровенным: Миллер — это уже анахронизм, он живёт исключительно за счёт старых заслуг и заслоняет дорогу другим. Слово «другим» я употребляю не в том примитивном значении, которое ему обычно придают. Это не просто более молодые и даже более талантливые работники. Это совершенно новая порода людей, родившихся в эпоху высшего духовного подъёма Германии и поэтому воплотивших в себе все черты людей совершенно нового склада, завоевателей, господ, хозяев.
— Вы, барон, оказывается, тонкий психолог и очень интересный собеседник. Сейчас не поздно, и я был бы рад, если бы вы на часок заглянули ко мне. Мы бы продолжили этот разговор за чашкой крепкого кофе. К сожалению, не могу предложить вам ничего другого — мне сегодня ещё надо работать, и я должен быть в форме.
— Чашка крепкого кофе и разговор на философские темы — это такая редкость в Сен-Реми. Я с радостью принимаю ваше предложение. Соскучился и по первому и по второму! — рассмеялся Генрих.
В небольшой трехкомнатной квартирке Заугеля пахло духами, хорошими сигарами, настоящим мокко. Очевидно, комнаты редко проветривались — эти запахи были так устойчивы, что создавали своеобразную удушливую атмосферу, царящую обычно в будуарах кокоток. Да и всё остальное скорее напоминало будуар, чем комнату офицера, да ещё в военное время: мягкие ковры на стенах и на полу, кружевные занавески на окнах, бесконечное множество статуэток, вазочек, флакончиков. И единственной вещью, которая резко дисгармонировала со всем, был огромный портрет Ницше, вставленный в чёрную, простую, без всяких украшений раму. Заметив, что Генрих смотрит на портрет, Заугель патетически произнёс:
— Мой духовный отец! С этим портретом я не расстаюсь никогда! И с этими книгами тоже.