И один в поле воин — страница 65 из 102

– Признаться, у меня совсем не такое настроение, чтобы идти в ресторан…

– Ну, тогда… – Кубис замолчал. На лице его появилась лукавая гримаса.

– Вы что-то хотите сказать? – спросил Генрих улыбаясь, хотя заранее знал, о чём будет речь.

– Я принёс расписку на пятьдесят марок. Всего на пятьдесят, барон! Вместе со всеми предыдущими за мной будет шестьсот двадцать. Согласитесь, что это не так много.

– Куда вы деваете деньги, Кубис? Простите, что я об этом спрашиваю. Но мне просто интересно знать, куда можно за полтора месяца жизни в Сен-Реми истратить офицерское жалованье и сверх него ещё двести марок? Раньше вы хоть играли в карты…

– Мой милый барон, мой милый и, как выясняется, такой наивный друг! Если бы мы с вами попали даже не в Сен-Реми, а в самое глухое село, где было бы не больше пяти–шести домов, я всё равно перечислил бы вам тридцать три способа, как можно ежедневно тратить сотню, а то и больше марок.

Генрих рассмеялся.

– Если поставить себе целью во что бы то ни стало истратить определённую сумму, то, наверное, и я мог бы что-нибудь придумать, но ведь надо, чтобы это приносило удовольствие.

– А я получаю удовольствие от одного того, что не деньги владеют мной, а я ими. Но какие у меня есть радости жизни, я вас спрашиваю? Работу я ненавижу, не только эту, которую выполняю сейчас, а всяческую, любую! Женщины мне осточертели, а я им. Что же мне осталось? Вино и морфий! Всё! Так какого дьявола я буду беречь деньги? Чтобы мой единственный брат, получив после меня наследство, назвал меня остолопом?

– А, по-моему, у вас сейчас интересная работа, Кубис!

– Когда я учился, готовился стать пастором, чтобы молитвами спасать человеческие души, они, эти души, казались мне куда интереснее, нежели сейчас, когда я гестаповскими методами выпроваживаю их на тот свет.

– Вы циник, Кубис.

– Называйте как хотите. Но люди стали страшно неинтересны! Уверяю вас, в уголовном розыске работать веселее, нежели у нас. Ну, что интересного? Вызовешь кого-либо на допрос. Применяешь всяческие меры, а он или молчит или бормочет что-то о Франции, народе, свободе! Тошно ведь это, Гольдринг! Поверьте мне! Моя родина это первый попавшийся ресторан, где меня вкусно покормят и угостят хорошим вином. Где хорошо – там родина. Помните этот афоризм? А он умирает и кричит: «За Францию!» А Франция даже не знает, кто он есть, и, вероятно, никогда не узнает, что я столкнул его со скалы! Люди стали однообразны и скучны. Даже ваша пассия, барон!

– Какая пассия?

– Не прикидывайтесь наивным, фон Гольдринг, мне известно об этой француженке из ресторана больше, нежели вам.

– Я вас не понимаю, Кубис, – недовольно произнёс Генрих. – Мы видимся почти каждый день, в трудных случаях вы идёте ко мне, зная, что я всегда рад помочь вам, а одновременно у вас есть от меня какие-то секреты… Вы мне их не говорите, если нельзя, но тогда я прошу и не намекать на них.

– Впервые вижу вас сердитым, барон. А я и не собираюсь от вас ничего скрывать. А о вашей симпатии к мадемуазель узнал случайно, когда решил арестовать её.

– Арестовать Монику, за что?

– Согласитесь, барон, если мы перехватываем три письма этой красавицы, и во всех трех идёт речь о плохой погоде, и о повышении рыночных цен, а погода стоит прекрасная, и цены неизменно высоки, то мы можем поинтересоваться – откуда такой интерес к метеорологии и экономике.

– И вы считаете, этого достаточно, чтобы арестовать девушку?

– К этому прибавьте ещё то, что она расскажет на допросе. Но Миллер, узнав о моём решении, не согласился со мною, сославшись на вашу симпатию к мадемуазель. Вас, Гольдринг, он почему-то побаивается. Вот и вся тайна.

– И когда вы собираетесь её арестовать?

– Сегодня. Ведь мы получили приказ об усилении репрессий против маки́ и их друзей. Так даёте пятьдесят марок, барон, или, рассердившись, накажете меня голодным вечером?

– Вы же знаете, что я вам никогда не отказываю. И не откажу. Только я просил бы вас не скрывать от меня того, что касается меня даже частично.

– Будет выполнено, – по-военному ответил Кубис, буду считать это процентами на одолженный капитал.

– Считайте это просто обязанностью друга.

Получив 50 марок, Кубис вышел из номера, весело насвистывая какую-то мелодию.

Часы показывали без четверти десять, и Генрих спустился в ресторан, надеясь увидеть Монику, но девушки в зале не было. Мадам Тарваль сказала, что она у себя.

– Тогда разрешите подняться, мне нужно сказать мадемуазель несколько слов. А если меня будут спрашивать, скажите, что я ушёл. Сегодня мне не хочется никого видеть, – попросил Генрих.

Сообщение Кубиса очень встревожило Генриха. Правда, Миллер пока не решается трогать Монику, да и Кубис сделает всё, чтобы не закрыть себе кредит у богатого барона, но так будет продолжаться до тех пор, пока сам Генрих вне опасности. Если же с ним что-либо случится, Монику непременно арестуют, раз уж гестапо так заинтересовалось её особой. Разве его не могло убить во время бомбардировки поезда, шедшего в Дижон? Или во время налёта маки́, когда он сопровождал Пфайфера? Узнав о его смерти, Миллер, ни минуты не колеблясь, схватит девушку и отомстит за всю вынужденную снисходительность к ней. Нет. Нужно, пока не поздно, спасти её, даже если ему придётся расстаться с Моникой.

– Знаете, Генрих, с сегодняшнего дня я буду считать, что вы владеете даром гипноза, – улыбнулась девушка, когда на пороге её комнаты появился Генрих.

– Почему вам пришла в голову такая мысль?

– Только что я думала именно о вас.

– И я о вас.

– Выходит, вас ко мне привела передача мыслей на расстоянии.

– Я бы очень хотел, чтобы вы могли прочесть мои мысли, – невольно вырвалось у Генриха. Он спохватился, испугавшись того, что чуть не сорвалось с его губ, и уже другим тоном прибавил: – У меня есть дело, Моника, и дело не очень приятное.

Глаза девушки померкли, с губ сбежала улыбка.

– Вы так хорошо начали и… так плохо кончили! – печально произнесла она. – А я думала, что вы просто пришли ко мне посидеть, чуточку соскучились… Дело, неприятности… Я так устала от них! Словно на мою долю не осталось никаких радостей. Знаете, давайте о всём неприятном поговорим завтра. Хотя нет, тогда я всю ночь не буду спать. Говорите лучше сейчас, только без длинных предисловий.

– Ладно! Без предисловий, так без предисловий. Только сначала один вопрос. Вы могли бы куда-нибудь исчезнуть, хотя бы на некоторое время?

Моника побледнела.

– Как быстро это нужно сделать?

– Пока я здесь – опасность не так уж велика, но я могу уехать, уехать на долгое время, а может быть, и навсегда, и тогда!..

Генрих не сказал, что будет тогда, а Моника не спросила. Низко склонив голову, она заплетала кисти скатерти в мелкие косички. Только по дрожанию пальцев можно было понять, что она волнуется.

– Вы не ответили мне на мой вопрос, – мягко сказал Генрих, чувствуя непреодолимое желание прижаться губами к этим тонким, дрожащим пальцам, поднять эту низко склонённую голову. Но Моника подняла её сама.

– Вы… вы действительно можете уехать?.. Совсем? – спросила она тихо.

– Я – военный, а военных не спрашивают, где они хотят быть, их посылают туда, где они нужны. Когда я уеду отсюда или со мной что-либо случится, Миллер арестует вас. Я сегодня узнал, что ваши письма проверяются, что…

– О Генрих! – Моника вскочила с места. Но не испуг, не страх были в её широко открытых глазах, а тоска и растерянность перед иной опасностью – потерей того, кого она любила.

И Генрих без слов понял, что происходит сейчас в душе девушки. Ведь и его сердце разрывалось от жалости, боли, тревоги за неё. Они глядели друг другу в глаза, и все условности, стоявшие между ними, вдруг куда-то исчезли, казалось, во всём мире их осталось только двое – две пары глаз, два сердца.

– Генрих! Мы убежим отсюда вместе, – сказала Моника просто, так просто, словно они не раз говорили об этом. – Мы убежим в горы, там нам никто не страшен! Убежим завтра же! Ведь и вас могут раскрыть, вы же не фашист, вы наш друг!

Моника положила руки на плечи Генриха. В этом доверчивом жесте, сияющих глазах была вся она, волнующая, юная в чистая, мужественная в любви, как и в борьбе, и в то же время такая беззащитная и перед своей любовью, и перед опасностью, нависшей над ней. Генрих чуть приподнял плечо, повернув голову, он поцеловал одну руку девушки, потом другую. Моника улыбнулась ему глазами и продолжала говорить серьёзно и горячо:

– Если б вы знали, Генрих, как я испугалась, когда впервые поняла, что полюбила вас! Я чуть не умерла от горя. Это так страшно, прятаться от самой себя со своей любовью, чувствовать, что она унижает тебя. Зато потом, когда я поняла, что вы нарочно положили письмо Левека так, чтобы я прочла, после Бонвиля, после того, как вы спасли Людвину… И когда я поняла, что и вы меня любите… Ведь это так, Генрих?

– Да, так, Моника.

– Я знала, давно знала! И всё же я счастлива услышать это от вас! Мы убежим с вами в горы, и никогда, никогда не будем разлучаться! Правда?

Как она верила в это, как она ждала одного коротенького слова «да».

Генрих осторожно снял руки девушки со своих плеч, подвёл её к кушетке, усадил, а сам примостился на маленькой скамеечке у её ног.

– Я не могу сделать этого, Моника, – он смотрел на неё с огромной нежностью и грустью.

– Почему? – этот вопрос, тихий, чуть слышный, прозвучал, как громкий крик, кричали глаза Моники, вся её напряжённая фигура. Она рывком подалась вперёд, застыла, умоляя и ожидая.

– Я не имею права этого сделать! Понимаете, Моника, не имею права!

– Но они обязательно схватят вас, Генрих. О, если бы вы знали, как я боюсь за вас! Я каждый день молюсь о вас, я не могу заснуть, пока не услышу, что вы вернулись. Дрожу от страха, когда вы куда-то уезжаете! Иногда я согласна бежать в гестапо, пусть меня пытают, как пытали Людвину, пусть расстреляют, лишь бы знать, что вас не схватили, что вам ничто не угрожает.