Мы отдохнули немножко в кустах, договорились о порядке перехода через нейтралку. Я должна была идти посередине, комбат замыкающим. Первому был дан наказ окликнуть своих на «чисто русском» языке – а то еще подстрелят.
Все было спокойно, мы пошли в полный рост. Сначала спотыкались о мины, потом минное поле кончилось, земля стала гладкой. Наш передний край молчал.
И когда мы считали себя уже в полной безопасности, немец бросил мину – может, и случайную.
Она разорвалась почти посередине нашей цепочки. Те, что шли впереди, остались без единой царапины. Три человека, в их числе комбат, были убиты наповал…
Мина, убившая комбата, надолго оглушила меня. А потом, через годы, в стихах моих часто будут появляться Комбаты…
В том месте, где одиннадцатого октября мы вышли к Можайску, вообще не оказалось никакого переднего края. Фронт был оголен… А руки фашистам связывали дерущиеся в окружении дивизии. Они, эти обреченные героические войска, не давали немцам пройти в прорыв…
И несмотря на то, что уже стали слышны звуки боя, оборонные работы под Можайском продолжались. Женщины, подростки и старики лихорадочно рыли окопы. А «юнкерсы» заходили на укрепрайон волна за волной.
Моих товарищей повели в военную комендатуру – выяснять личности.
Я боялась попасть в комендатуру. Мне было бы очень трудно доказать правдивость своей запутанной истории, трудно объяснить, как я оказалась в окружении. Еще примут сгоряча за шпионку…
В моем положении самое лучшее было – вернуться на окопы.
Там я увидела готовые к отъезду грузовики – подросткам приказали уехать в Москву.
На одном грузовике заметила стайку своих подружек по «казакам-разбойникам». Сначала они меня не узнали (я невольно вспомнила, как изменилась Райка), потом заахали: «На днях приезжал твой отец, привез теплые вещи, ты извини, мы их сейчас вернем (я махнула рукой, шофер уже заводил мотор), он эвакуируется пятнадцатого со спецшколой».
Я вскочила на колесо, перевалилась через борт, грузовик тронулся.
…Накануне войны отец перешел в только что организованную 1-ю Московскую спецшколу ВВС. По-моему, решающую роль в этом сыграло то, что преподаватели там обеспечивались добротным летным обмундированием. Наконец-то он вылезет из потертой вельветовой толстовки и вечного «семисезонного» пальтеца!
И назывался отец теперь не классным руководителем, а командиром взвода!
И вот спецшкола эвакуируется. Куда?..
Я поняла, что должна увидеться с родителями. Попрощаюсь, а потом пойду в райком комсомола – девчонки говорили, что там несовершеннолетних берут в школы радистов, разведчиков, диверсантов.
…Отец очень сдал за эти дни. Он был убежден, что я вернулась только для того, чтобы ехать с ним в Сибирь. Произошел один из самых мучительных в моей жизни разговоров.
Отец говорил примерно следующее: «Я уважаю твои патриотические чувства, но разве шестнадцатилетней девчонке обязательно быть солдатом переднего края? Не естественнее ли стать сестрой в госпитале?.. Романтика? Ты же не могла не понять, что на фронте ею и не пахнет? И что раненых из огня должны вытаскивать здоровые мужики, а не такие козявки?»
Я возражала, что точно такие «козявки» воюют наравне со «здоровыми мужиками». И при чем здесь романтика?..
Боязнь красивых слов помешала мне добавить, что прикрыть Родину в этот час можно только собой. И что я никогда не прощу себе, если проведу войну в тылу…
Через два дня, проводив родителей на станцию Москва-Товарная, где грузился их эшелон, я с тяжелым сердцем пошла домой. Москвичи готовились к уличным боям – ставили надолбы, строили баррикады.
Соседка по квартире, всхлипывая, рассказала мне, что управдом требует ее немедленной эвакуации, а как она тронется с места с двумя малышами – один из них родился в бомбоубежище три месяца назад?..
Утром я должна была пойти в райком комсомола.
Но жизнь решила иначе. На рассвете в квартире появился… отец. Оказывается, ночью столицу сильно бомбили (я-то ничего не слышала), на Москве-Товарной вспыхнули пожары, эшелон их задержали и не отправят раньше следующей ночи. Отец твердо решил никуда без меня не ехать («бред какой-то – ребенок остается в осажденном городе, а он, мужчина, эвакуируется!»). И в конце концов, на фронт можно пойти и из Сибири – теперь-то я едва ли «боюсь», что война кончится «слишком быстро». А я пока немножко окрепну. Он дает честное слово, что не будет мне препятствовать…
В глазах отца стояли слезы, вид был – как перед сердечным приступом, и я сдалась… К тому же подействовал довод, что на фронт можно пойти и из Сибири.
На рассвете 16 октября наш эшелон, в котором разместились две военно-воздушные, две артиллерийские и две военно-морские спецшколы, двинулся на восток.
Он то мчался часами без остановок, то останавливался на неопределенное время, и тогда всюду на путях белели голые попы мальчишек – в теплушках, естественно, не было туалетов. Нам, девчонкам, дочерям преподавателей, приходилось туго – не уединишься…
А в глазах и взрослых, и «спецов» я снова была просто девочкой.
Словно мне приснилось все, что произошло совсем недавно, в тех проклятых, в тех незабвенных лесах. И странная, непонятная для других болезнь – «фронтовая ностальгия» – начала преследовать меня уже в этом эшелоне, увозящем от войны…
Наконец эшелон с хмурыми «спецами» затормозил в глухом таежном поселке Заводоуковка, под Тюменью. Ноябрь здесь был морозным и снежным – трудно пришлось мальчишкам в их пилотках и ботиночках.
Семьи преподавателей разместили в избах местных жителей.
Для того чтобы избежать волокиты, письмо с просьбой отправить меня на фронт я послала прямо на имя Верховного Главнокомандующего. Ответ не заставил себя ждать, но пришел почему-то… из районного, Ялуторовского, военкомата. В нем сообщалось, что «без особого указания женщин в армию не призывают». Здесь действовали законы тыла.
Вот когда я поняла, в какую ловушку невольно попала!
Но сдаваться не собиралась. Поступила на вечерние двухмесячные курсы медсестер военного времени, организованные при эвакогоспитале. Конечно, одновременно и работала – тогда нельзя было иначе. Сначала кассиром на молокозаводе, потом, поняв, что при моей «любви» к арифметике попаду под суд, пошла на лесоповал.
Работа была адской, жизнь голодной и тоскливой, мои сверстники – «спецы» – казались мне детьми.
Среди этих «детей» был и Володя Комаров – будущий легендарный, трагически погибший космонавт.
Вот в пилоточке с отогнутыми на покрасневшие уши краями бежит он по сибирскому морозцу и ничего еще не знает о своей необычной, о своей звездной судьбе.
Космос! До него ли было тогда землянам? Московские мальчишки в Сибири бредили фронтом.
Я решила пойти в Ялуторовский райвоенкомат лично. Добраться туда можно было только пешком, по шпалам, оттопав двадцать с лишним километров, – обычно в Заводоуковке не останавливались никакие составы.
Шла я в самом радужном настроении. Меня осенила гениальная идея «потерять» паспорт (пусть попробуют затребовать дубликат из прифронтовой Москвы!) и прибавить себе годик или, еще лучше, два.
На полпути меня остановили мост через Тобол и грозный оклик пожилого усатого часового:
– Стой! Кто идет?
Тогда, ничтоже сумняшеся, я решила перебраться через реку по свободно плывущим бревнам – в те времена лес сплавляли не связанным в плоты, «молью».
У берега бревна плыли густо и медленно – перепрыгивать с одного на другое было просто. Но чем ближе к середине широченной реки, тем они шли реже, я уже с трудом сохраняла равновесие. А на середине просто-напросто стала тонуть…
Кроме себя, надеяться было не на кого.
Я легла на скользкие, уходящие в воду и пытающиеся ударить меня по голове бревна, и неуклюже, как краб, переползала с одного на другое.
Говорят, бог хранит дураков. Только этим я могу объяснить, что все-таки добралась до противоположного берега.
Однако не успела я распрямиться, как снова услышала знакомое:
– Стой! Кто идет?
Не знаю, за кого принял меня молоденький круглолицый солдатик – за русалку или за диверсантку, но вид у него был испуганный.
– Стой! Стрелять буду!
Я увидела направленное на меня трясущееся дуло винтовки и по отчаянному лицу часового поняла, что он действительно выстрелит.
– Ложись! – прозвучал срывающийся юношеский тенорок, и одновременно щелкнул затвор.
Не раздумывая, я плюхнулась в ледяную воду и лежала в ней до тех пор, пока не появился какой-то заспанный командир. Меня под конвоем отвели в жарко натопленную каптерку.
Поняв, что я не вражеский лазутчик (при мне был комсомольский билет. «Вроде настоящий», – задумчиво сказал командир), меня сначала обругали хорошенько, а потом, дав обсушиться, даже остановили попутный товарняк, чтобы он подбросил меня до Ялуторовска.
Я и слыхом тогда не слыхала, что именно в этот городишко были сосланы некогда «опасные государственные преступники» – Пущин, Якушкин, С. Муравьев-Апостол, Оболенский и другие декабристы.
А совсем недавно написала:
…Я видела один военкомат —
Свой дот, что взять упорным штурмом надо,
И не заметила фруктовый сад,
Веселый сад с тайгою хмурой рядом.
Как так? Мороз в Ялуторовске крут,
И лето долго держится едва ли,
А все-таки здесь яблони цветут —
Те яблони, что ссыльные сажали!..
Не раз и не два ходила я в военкомат.
А на фронте было очень тяжело. И каждая тревожная сводка, каждое сообщение о сданном городе больно отзывалось в слабом сердце отца. И случилось то, чего я всегда боялась, – сердечный приступ, потом парез, то есть частичный паралич. Лежал он жалкий, беспомощный, почти потерявший дар речи, не чувствуя, когда папироска, попадая в левую, парализованную часть рта, выпадала из омертвевших губ. А за ситцевой занавеской, отделяющей нас от хозяев, кричали, смеялись и плакали дети…