Кончилось все госпиталем. Внесли меня туда на носилках, с высокой температурой и нечеловеческой болью в опухшей, как колода, и пылающей, как кумач, ноге: рожистое воспаление, флегмона, начинающееся заражение крови. В царапину на ноге попала вместе с землей инфекция, ослабевший организм не смог с ней бороться.
Сепсис ликвидировали быстро – какими-то уколами. А рожу с флегмоной стали лечить таблетками кирпичного цвета – красным стрептоцидом.
Я вдруг оказалась в раю. Лежи на койке, спи сколько хочешь, еду приносят прямо в постель, и совсем не такую, как в полку.
А красный стрептоцид действовал молниеносно – боль прошла, опухоль спадала на глазах. По-видимому, микробы тогда еще не приспособились к борьбе с лекарствами.
Я испугалась, что меня тут же выпишут из рая. Снова тяжелые земляные работы, недовольство технарей и летчиков, усмешки девчонок.
И пошла на преступление – не глотала чересчур эффективно действующие таблетки, а прятала их под подушку.
Однажды, перевернув подушку, я с ужасом увидела, что наволочка и простыня под нею стали кирпичного цвета. Тайком их застирала…
Десять блаженных дней в госпитале вылечили не только мое тело, но и душу – человек в юности подобен ваньке-встаньке. Отоспавшись, отдохнув, подкормившись немного, я стала смотреть на вещи по-другому. Снова ожила надежда.
Войне все еще не видно конца. Почему я опустила руки, почему бы мне не попытаться драпануть и отсюда?
В полк я вернулась другим человеком. Все болячки как рукой сняло.
И работаться мне стало по-другому. В конце концов, даже медведицу можно научить ходить по проволоке…
А вооружение усложнилось: вместо устаревших И-15-бис нам прислали Ил-2 – бронированные, имеющие уже и реактивные снаряды штурмовики, прозванные фашистами «черная смерть».
Понемногу пушка ШВАК и пулемет ШКАС перестали мне сопротивляться.
Решалась судьба Сталинграда. Мы ждали нападения японцев. Объявили готовность номер один. Летчики сидели в самолетах с прогретыми моторами, технари рядом. Бомбы были уже подвешены, оставалось только в случае боевого вылета ввинтить в них взрыватели.
Во время одной тревоги, когда я под плоскостью регулировала положение бомбы специальными винтами, ребята, поддерживающие ее сверху, уронили эту стокилограммовку. Хорошо, что она только чиркнула мне по лбу стабилизатором… Впоследствии я шутила, что это было первое мое боевое ранение, причем от прямого попадания бомбы. Но тогда было не до шуток. Кровь заливала глаза, а инженер по вооружению честил меня же…
В Сталинграде шли уличные бои, и обстановка на ДВФ стала еще напряженнее.
Но когда фашистов под Сталинградом разгромили, напряжение на аэродроме спало. Постепенно мы и вовсе стали мирным гарнизоном. До такой степени мирным, что даже начала бурно развиваться художественная самодеятельность.
Здесь на сцене (в прямом и переносном смысле этого слова) неожиданно появилась я. Составленная мною по просьбе комиссара литературная композиция – мне пришлось исполнять в ней и роль ведущего – получила первую премию на смотре армейской самодеятельности.
Я легко писала новые тексты на мелодии популярных в то время строевых песен, и они вошли в быт нашего гарнизона. Бывало, по команде «Запевай!» грянут ребята так, что у меня мороз по коже:
Эй, пилот молодой,
Когда вступишь ты в бой,
Свою юную жизнь не жалей,
А в священном бою
За Отчизну свою,
Как Гастелло, стервятников бей!
Простые, безыскусные, шаблонные слова, но они отвечали настроению летчиков, рвавшихся на фронт, и комиссар всячески поощрял меня к «творчеству».
Его уважение к моему интеллекту было так высоко, что мне даже поручили проводить занятия с летчиками по истории партии.
К сорок третьему году, когда в армии были введены погоны и новые звания, мне «присвоили ефрейтора» – так я стала отличным бойцом.
А «отличный боец» ломал голову над тем, как бы удрать, «дезертировать» на запад…
Навалилась беда, огромная, непоправимая беда. Умер отец.
С письмом матери в руках пришла я к комиссару – поделиться горем.
А комиссар сделал то, о чем я и мечтать не могла. Дал мне, «как отличному бойцу», в связи со смертью отца на несколько дней отпуск домой, то есть в Заводоуковку.
Прощай, разъезд Дубининский, село Михайловка! Прощай, ДВФ!
Все тяжелое, связанное с тобой, смягчится, просеется сквозь сито памяти, и останется только восемь строк:
Мне при слове «Восток» вспоминаются снова
Ветер, голые сопки кругом.
Вспоминаю ребят из полка штурмового
И рокочущий аэродром.
Эти дни отгорели тревожной ракетой,
Но ничто не сотрет их след —
Потому что в одно армейское лето
Вырастаешь на много лет.
До Заводоуковки я добралась без приключений. Ведь все документы (а проверяли их очень часто) были у меня в полном порядке.
Выйдя из поезда, прежде всего сожгла мосты обратно – порвала и выбросила свой железнодорожный воинский билет. Потом, не заходя домой, пошла на кладбище, в сосновый бор, который здесь называют «черным бором». Он и действительно черный – траур вековых сосен, похоронный гул ветра в их высоких вершинах.
Стояла над свежей могилой, вспоминала, думала.
Может быть, если бы я осталась с отцом, ничего бы и не случилось. Но поступить иначе я не могла…
Мой план был прост. Попроситься в первый же воинский эшелон, идущий на запад, сказав, что от своего эшелона я отстала и вот теперь догоняю его. У меня имелась красноармейская книжка, в которой был указан номер моей части, но конечно же не сказано, где она находится. И еще благодарность от командования «за успехи в боевой и политической подготовке» – это за самодеятельность. По-моему, ничто не должно было вызывать подозрений. Тем более что я ехала на запад, а не на восток.
А если меня все-таки разоблачат и сочтут дезертиром – тоже ничего страшного. Ну, пошлют в штрафную, то есть на передовую.
До Москвы я прекрасно доехала в теплушке с лошадями – меня охотно приютили два пожилых дядьки-коновода. Не пришлось и показывать документы. Дядьки только ворчали, зачем это девок на фронт берут – неужто мужиков уже не осталось? И усердно подкармливали, добродушно величая «шкелетиной несчастной».
В Москве (как же я, оказывается, по ней стосковалась!) разыскала Главсанупр, но там в бюро пропусков мне сказали, что имеют дело лишь с офицерами.
Зато в Главупре ВВС до меня снизошли.
Я попала на прием к убеленному сединами полковнику. (С таким высоким начальством мне еще не приходилось общаться.)
Полковник оказался славным старичком. Он внимательно выслушал мою легенду, изучил красноармейскую книжку, пробежал глазами благодарность командования, спросил об образовании, улыбнулся и сказал, что… оставляет меня в отделе писарем, поскольку место это сейчас свободно, а я человек грамотный и, по-видимому (взгляд на благодарность), серьезный.
Этого еще не хватало! Я с ужасом пыталась отказаться от такой чести, но лицо полковника из добродушного стало каменным, он скомандовал: «Кругом марш, товарищ ефрейтор!» и добавил: «Завтра, в восемь ноль-ноль, будьте здесь».
…Дома, в перевернутой вверх дном квартире, на меня пахнуло тревожным ветром 16 октября 41-го года, того дня, когда многие москвичи, кто по приказу, кто по своей воле, покидали родной город. О, как я тогда была уверена, что скоро вернусь на фронт!
Неужели мой долгий, мой сложный, мой мучительный путь обратно был путем по замкнутому кругу?..
Что делать? На фронт самостоятельно теперь не доберешься ни пешком, ни на попутках – не сорок первый, тут же угодишь в военную комендатуру…
Ровно в восемь ноль-ноль я была в Главупре ВВС. Приняла дела, приступила к работе.
… Думаю, что писарь, сменивший впоследствии меня на моем посту, должен был разбираться в хаосе, какой я натворила, не меньше месяца. Бумаги были перепутаны, сшиты вверх ногами, залиты чернилами, часть из них вообще потеряна. Забыты и не переданы полковнику некоторые телефонограммы. На меня посыпались жалобы.
Это был саботаж, но отнюдь не открытый. Я делала вид, что стараюсь изо всех сил, да вот не хватает умишка да умения. И вообще малость того, без царя в голове…
Полковник был добрым человеком. Он терпел мои художества целых семнадцать дней. Пытался мне помочь, отечески наставлял.
Я смотрела на него преданным глупым взглядом и «старалась» еще пуще. Из-за меня бедный старик получил строгое взыскание от вышестоящего начальства.
Только тогда он вызвал меня к себе и дал направление на пересыльный пункт – в направлении черным по белому было написано, что я отстала от эшелона, идущего на запад.
Счастливая, я разыскала мрачноватое здание на Стромынке, отдала в окошечко красноармейскую книжку и сопроводиловку, потом вошла в указанную мне дверь, около которой стоял часовой.
Огляделась – большая пустая казарма. Только на полу два спящих солдата.
Постепенно казарма стала наполняться какими-то странными личностями – кто в шинели, подвязанной веревкой, кто в армейском ватнике и шляпе, а один даже в лаптях – где он их раздобыл?
Все заросшие, грязные, но как-то не по-окопному. В казарме, перебивая махорочный дух, повисла вонь перегара.
Мне стало не по себе. Я решила подождать на улице. Но не тут-то было. Часовой с лицом истукана и разговаривать со мной не стал – просто захлопнул перед моим носом дверь.
– Вот попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети, – насмешливо пропел солдат, подвязанный веревкой.
– Не расстанемся с тобой ни за что на свете, – подхватил другой, в женском пальто.
– Да я сама сюда пришла! Понимаете, сама! – Меня душили слезы обиды.
– Ну конечно, сама, – понимающе подмигнул мне третий, – все мы сами.
Казарма заржала.