И откуда вдруг берутся силы… — страница 25 из 26


Сейчас удивляюсь, как могла я в той обстановке еще «обрабатывать» стихи. Но это только лишний раз доказывает, что, если страсть к поэзии заложена у человека в генах, убить ее невозможно…

К столице Латвии полк подошел обескровленным – сгорела большая часть самоходок. И у наших соседей, пехотинцев, тоже было тяжело, повыбило людей. Их не хватало для десанта, приходилось сажать на броню даже своих писарей.

И хотя я написала Славе Владимировне, что «об учебе в этом году думать не приходится», – война внесла свои поправки в мои планы.

Мне досталось от нее снова.

Дело было так. Я стояла на шоссе и шутила с веселым лейтенантом, наполовину высунувшимся из люка остановившейся самоходки. Война, казалось, отдыхала: ни одного выстрела.

И вдруг невесть откуда взявшаяся пуля ударила в крышку откинутого люка, потом, срикошетив, пробила щеку лейтенанта и застряла в нёбе – пуля была, видимо, на излете. Я растерялась – никогда не встречалась с таким ранением.

Надо было срочно оказать помощь, а для этого довести лейтенанта хотя бы до первого пехотного БМП – батальонного медпункта.

Раненый мог идти сам, опираясь на меня. Но не успели мы сделать и нескольких шагов, как на шоссе обрушился минометный шквал – «заиграли» фашистские «скрипачи». Ох этот скрежещущий звук!

Я спрыгнула в пустой окоп, полуприкрытый редким накатом бревен, и только стала помогать раненому спуститься туда, как на меня вдруг навалилась глухая тишина и темнота. Потом словно снова включили обычный фон войны – грохот, команды, стоны. Однако звуки эти стали приглушенными.

Нос, уши, глаза залеплены землей. Кто-то плещет мне в лицо холодную воду.

Попыталась приподняться. Оказывается, окоп завалило взрывом. Откопали пехотинцы.

Ищу глазами своего лейтенанта – мне показывают прикрытое плащ-палаткой тело.

Отошла я быстро. Прекратилось кровотечение из носа и ушей, ноги перестали быть ватными. Вот только говорила какое-то время слишком громко да подташнивало немного.

В общем, контузия, как я думала, была пустяковой. Догнала свой полк, когда он уже вел уличные бои в Риге, переправившись через Западную Двину.

Меня удивила обстановка в городе. Еще стреляют, а по улицам шастают бабенки с накрашенными губами, на главном проспекте – Бривибас Йела – в ожидании седоков стоят вальяжные извозчики.

Брошены магазины, на прилавках валяются пачки немецких денежных марок. Жители расхватывают товары, брошенные теми хозяевами магазинов, которые сбежали с немцами. Я взяла в писчебумажном магазине несколько тетрадей – все другое не имело тогда для меня никакой цены.

Наш полк опять поставили на переформировку. Личный состав расквартировали у рижан.

В городе сразу же был наведен железный порядок. Даже, на мой взгляд, слишком железный. Когда, например, одна старушка пожаловалась на солдата, «конфисковавшего» у нее одеяло, его просто хотели… расстрелять. Перепуганная бабуся буквально валялась в ногах у начальства с просьбой простить солдатика.

Началась спокойная сытая жизнь. И тут у меня, как всегда на войне, когда отпускает нервное напряжение, сломалась какая-то пружина. В санчасти снова послали на комиссию. В истории болезни, в частности, было сказано: «Частые обмороки. Частое кровотечение из полости носа. Сильные головные боли. Кашель с кровавой мокротой».

Сказалась-таки проклятая контузия!..

И вывод тот же, что и при первом ранении: «Негоден к несению военной службы с переосвидетельствованием через шесть месяцев».

Свидетельство это было выдано 21 ноября 44-го года. И надо же, чтобы война закончилась как раз через шесть месяцев, в мае! Ни раньше ни позже…

Я ехала в Москву и думала только о стихах. Мне шел двадцатый год, и казалось, что все еще впереди.

Могла ли я, простая санитарка,

Я, для которой бытом стала смерть,

Понять в бою, что никогда так ярко

Уже не будет жизнь моя гореть?..

Вернувшись в Москву в конце декабря (а значит, в середине того учебного года, на который и не смела рассчитывать), я вошла и села как ни в чем не бывало в аудитории первого курса.

Надо сказать, что для этого мне пришлось занять у школьной подружки юбку – весь мой гардероб состоял из широченных измызганных галифе, выгоревшей гимнастерки, обгоревшей шинельки и раздолбанных дырявых сапог.

Мое неожиданное появление вызвало смятение в учебной части, но не выгонять же инвалида войны!

Так я прижилась в институте. Вскоре началась сессия, которую я каким-то образом сдала и получила стипендию – сто сорок рублей (четырнадцать в переводе на теперешние деньги), а килограмм картошки на «черном рынке» стоил тогда сто рублей… Правда, первые полгода я еще получала и военную пенсию – сто пять рублей.

Впрочем, после фронта голодуха казалась ерундой. О том, как одеться, никто и не думал, ребята в институте тоже донашивали военную форму. Раздавался стук костылей.

В институт пришли те, что могли подписаться под знаменитым стихотворением Семена Гудзенко – стихотворением, ставшим кредо поколения:

Но если снова воевать…

Таков уже закон:

Пускай меня пошлют опять

В стрелковый батальон.

Быть под началом у старшин

Хотя бы треть пути,

Потом могу я с тех вершин

В поэзию сойти.

И как все-таки здорово, что мне удалось побывать на «тех вершинах…»!

Как-то, промерзнув до костей в своих выношенных шинельках и отчаянно проголодавшись, мы с другом-сокурсником забрели ко мне домой.

Со слабой надеждой я заглянула в материнские кастрюли. В одной какой-то черный суп. Подумала – грибной. Страшно пересолен, ну да это неважно.

Супа немного, меньше тарелки. Решила пожертвовать собой, принесла эту тарелку другу, сказав, что свою порцию съела еще на кухне. Он поверил.

Когда пришла с работы мать, я повинилась в съеденном грибном супе. Она удивилась – не варила никакого супа.

Стали выяснять. Оказалось, что это была просто… грязная соленая вода от сваренной «в мундире» картошки.

Я из благородства отдала ее другу, а друг из такого же благородства, давясь, проглотил это «угощение». Да еще похваливал: «Вкуснотища!..»

В аудиториях замерзали чернила – самописками никто из студентов не мог похвастаться.

А однажды я проснулась от того, что по мне кто-то бегал. Сбросила одеяло, об пол шмякнулась… мышь. Пришла, видите ли, погреться… Только стала засыпать – то же самое. И прижимается, как к родной сестре.

Не знаю, может, эта мышь чокнулась от холода и голода – я провоевала с ней всю ночь…

Несмотря на невыносимо тяжелый быт, время это осталось в памяти ярким и прекрасным. Хорошо быть ветераном в двадцать лет!

Мы ловили друг друга в коридорах, заталкивали в угол и зачитывали переполнявшими нас стихами. И никогда не обижались на критику, которая была прямой и резкой. Мы еще и понятия не имели о дипломатии.

В начале сорок пятого года у меня случилось большое для начинающего поэта событие – в журнале «Знамя» напечатали подборку моих стихов. И надо же, чтобы этот журнал был первой книгой, которая попалась на глаза бывшему моему командиру лейтенанту медслужбы Леониду Кривощекову, когда он, ожидая во Львове демобилизации, забрел в библиотеку.


«Я взял со стола первый попавшийся журнал и наугад раскрыл его, – пишет Кривощеков. – Вижу, стихи: „Зинка“. Стихи, посвященные Герою Советского Союза Зинаиде Александровне Самсоновой. Под стихами крупным шрифтом набрано имя моего бывшего санинструктора, той самой хрупкой девушки, которую мы называли новенькой».


Вот так неожиданно встретились снова в львовской библиотеке командир санвзвода и два его санинструктора.

Наконец-то и мне удалось упасть в обморок. И при каких обстоятельствах! Стыдно признаться…

В нашем институтском дворе один подросток нечаянно залепил в лицо другому футбольным мячом.

Студенты побежали за мной. А я, увидев мордашку в крови, – она хлестала из разбитого носа – почувствовала, что мне плохо…

Вот удивились ребята – фронтовая медсестра!

А я удивилась больше всех.

Правда, до войны я действительно не переносила вида крови, но на фронте ни разу не вспомнила об этом. Даже при виде самых страшных ран – развороченных животов, расколотых черепов…

В каком же все-таки невероятном, нечеловеческом напряжении жили мы там! А когда оно отпустило – вернулись реакции мирной жизни.

И боязнь темноты, между прочим, тоже вернулась. А на фронте этой темноты я не могла дождаться – ночью не бомбят прицельно, не бьют прямой наводкой.

Словно не было этих четырех страшных и прекрасных лет, словно осталась я где-то там – на школьном выпускном вечере 21 июня сорок первого года.

…В это время новым директором Литинститута стал Ф. В. Гладков. На первой встрече с ним студенты читали по кругу стихи. Я прочитала «Зинку». «Очень хорошо, – сказал Федор Васильевич, – только вот вопрос: дело у вас происходит в Китае?» Я опешила: «При чем здесь Китай?» Гладков помолчал, потом произнес недоумевающе: «Тогда почему у вас солдаты носят косы?..» Бедная Зинка, бедный «светлокосый солдат»!..

Первая публикация определила мою литературную судьбу. Меня очень удивило (и удивляет до сих пор), почему так точно «попали в яблочко» ничем не примечательные строки: «Кто говорит, что на войне не страшно, тот ничего не знает о войне!»

Может быть, потому, что, будучи представительницей слабого пола, я не постеснялась сказать то, о чем другая половина рода человеческого молчала из мужской гордости?..

Политехничка, Колонный зал – первые послевоенные трибуны.

Судьбу поэтов моего поколения можно назвать одновременно и трагической, и счастливой. Трагической потому, что в наше отрочество, в наши дома и в наши такие еще не-защищенные, такие ранимые души ворвалась война, неся смерть, страдания, разрушение. Счастливой потому, что, бросив нас в самую гущу народной трагедии, война сделала гражданственными даже самые интимные наши стихи. «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…»