И печенеги терзали Россию, и половцы. Лучшие речи великого адвоката — страница 24 из 30

Она собирается убить себя. Ее берегут, остаются с ней, убирают у нее револьвер. Порыв убить себя сменяется порывом убить милого. В одной и той же душе идет трагическая борьба: одна и та же рука заряжает пистолет и пишет на самое себя донос в жандармское управление, прося арестовать опасную пропагандистку, Прасковью Качку, очевидно, желая, чтобы посторонняя сила связала ее больную волю и помешала идее перейти в дело.

Но доносу, как и следовало, не поверили.

Наступил последний день. К чему-то страшному она готовилась. Она отдала первой встречной свои вещи. Видимо, мысль самоубийства охватила ее.

Но ей еще раз захотелось взглянуть на Байрашевского.

Она пошла.

Точно злой дух шепнул ему новым ударом поразить грудь полуребенка-страдалицы: он сказал ей, что приехала та, которую он любит, что он встретил ее, был с ней. Может быть, огнем горели его глаза, когда он передавал, не щадя чужой муки, о часах своей радости. И представилось ей вразрез с ее горем, ее покинутой и осмеянной любовью молодое чужое счастье. Как в вине и разгуле пытается иной забыть горе, пыталась она в песнях размыкать свое. Но песни или не давались ей, или будили в ней воспоминания прошлого, утраченного счастья и надрывали душу.

Она пела как никогда.

Голос ее был, по выражению юноши Малышева, страшен. В нем звучали такие ноты, что он, мужчина молодой, крепкий, волновался и плакал.

На беду, попросили ее спеть ее любимую песню из Некрасова: «Еду ли ночью по улице темной».

Кто не знает могучих сил этого певца страданий; кто не находил в его звучных аккордах отражения своего собственного горя, своих собственных невзгод…

И она запела…

И каждая строка поднимала перед ней ее прошлое со всем его безобразием и со всем гнетом, надломившим молодую жизнь.

«Друг беззащитный, больной и бездомный, вдруг предо мной промелькнет твоя тень» – пелось в песне, а перед воображением бедняжки рисовалась сжимающая сердце картина одиночества.

«С детства тебя невзлюбила судьба; суров был отец твой угрюмый» – лепетал язык, а память подымала из прошлого образы страшнее, чем говорилось в песне.

«Да не на радость сошлась и со мной…» – поспевала песня за новой волной представлений, воспроизводивших ее московскую жизнь, минутное счастье и безграничное горе, сменившее короткие минуты света.

Душа ее надрывалась. А песня не щадила, рисуя и гроб, и падение, и проклятие толпы.

И под финальные слова: «или пошла ты дорогой обычной, и роковая свершилась судьба», преступление было совершено.

Сцена за убийством, поцелуй мертвого, плач и хохот, констатированное всеми свидетелями истерическое состояние, видение Байрашевского – все это свидетельствует, что здесь не было расчета, умысла, а было то, что на душу, одаренную силою в один талант, настало горе, какого не выдержит и пятиталантная сила, и она задавлена им, задавлена не легко, не без борьбы.

Больная боролась, сама с собой боролась. В решительную минуту, судя по записке, переданной Малышеву для передачи будто бы Зине, она еще себя хотела покончить. Но по какой-то неведомой для нас причине одна волна, что несла убийство, перегнала другую, несшую самоубийство, и разрешилась злом, унесшим сразу две жизни, – ибо и в ней убито все, все надломлено, все сожжено упреками неумирающей совести и сознанием греха…

Я знаю, что преступление должно быть наказано и что злой должен быть уничтожен в своем зле силою карающего суда.

Но присмотритесь к этой, тогда 18-летней, женщине и скажите мне, что она: зараза, которую нужно уничтожить, или зараженная, которую надо пощадить?

Не вся ли жизнь ее отвечает, что она – последняя?

Нравственно гнилы были те, кто дал ей жизнь. Росла она как будто бы между своими, но у ней были родственники, а не было родных, были производители, но не было родителей. Все, что ей дало бытие и форму, заразило то, что дано.

На взгляд практических людей – она труп смердящий.

Но правда людей, коли она хочет быть отражением правды Божией, не должна так легко делать дело суда. Правда должна в душу ее войти и прислушаться, как велики были дары унаследованные и не переборола ли их демоническая сила среды, болезни и страданий?

Не с ненавистью, а с любовью судите, если хотите правды. Пусть, по счастливому выражению псалмопевца, «правда и милость встретятся в вашем решении, истина и любовь облобызаются».

И если эти светлые свойства правды подскажут вам, что ее «я» не заражено злом, а отвертывается от него и содрогается, и мучится, не бойтесь этому кажущемуся мертвецу сказать то же, что, вопреки холодного расчета и юдольной правды книжников и фарисеев, сказано было Великой и Любвеобильной Правдой четверодневному Лазарю: «Гряди вон»!

Пусть воскреснет она, пусть зло, навеянное на нее извне, как пелена гробовая спадет с нее, пусть правда и ныне, как прежде, живит и чудодействует.

И она оживет.

Сегодня для нее великий день. Бездомная скиталица, безродная, – ибо разве родная – ее мать, не подумавшая, живя целые годы где-то, спросить: а что-то поделывает моя бедная девочка, – безродная скиталица впервые нашла свою мать и родину, Русь, сидящую перед ней в образе представителей общественной совести.

Раскройте ваши объятия, я отдаю ее вам. Делайте, что совесть вам укажет.

Если ваше отеческое чувство возмущено грехом детища, сожмите гневно объятия, пусть с криком отчаяния сокрушится это слабое создание и исчезнет.

Но если ваше сердце подскажет вам, что в ней, изломанной другими, искалеченной без собственной вины, нет места тому злу, орудием которого она была; если ваше сердце поверит ей, что она, веруя в Бога и совесть, мучениями и слезами омыла грех бессилия и помраченной болезнью воли, – воскресите ее, и пусть ваш приговор будет новым рождением ее на лучшую, страданиями умудренную жизнь!..

Речь в защиту дворянина В. В. Ильяшенко,


обвиняемого в убийстве Энкелеса

Скажу ли я блестящую речь, как пророчит гражданский истец, ограничусь ли более или менее связным рядом мыслей, продиктованных мне моим положением в деле и фактами, им разоблаченными, – не знаю; но, во всяком случае, все ваше внимание и сила принадлежат теперь мне; соберите их, если вы утомлены, займите их у завтрашнего досуга, если они истощены, – но дайте их мне; ведь мое слово – последняя за подсудимого борьба; ведь замолчу я – и уж никто больше не заступится за него: начнется последняя, решительная минута – минута оценки его воли, приговор об его судьбе – едиными устами и единым сердцем судей, судящих по совести и внутреннему убеждению.

Но знаю я зато другое – что боязнь моего соперника, чтобы настоящее дело не выступило на шаблонную и соблазнительную тропу расовой борьбы, чтобы здесь не было превращения печальной драмы в «погром еврейства» выведенной из терпения толпой коренного населения страны, – что эта боязнь напрасна.

Защита в лице моем не забудет своих гражданских и общечеловеческих обязанностей и кровавую сцену не будет возводить в правовую норму жизни. Пусть кто хочет, но я-то не решусь, подняв руку, направлять страсти моих братьев по Христу на несчастных братьев моих по Адаму и Адонай-Саваофу. Я ищу суда, а не карикатуры на правосудие, и надеюсь, что ваше глубокое проникновение в душу подсудимого, ясновидение вашего опыта, руководимое милующей человечностью, – лучшее прибежище для подсудимого, чем страстью и злобой продиктованное решение!

Я приглашаю вас судить не русского, убившего еврея; я приглашаю вас изучить вину человека, пролившего кровь своего ближнего под давлением таких обстоятельств, которые, медленно подготовляясь, как горный снег, мгновенно, как снежная лавина, обрушились на душу и задавили ее со всеми ее противоборствующими злу силами, не дав им не только времени на борьбу, но даже краткого момента на сознание того, чтó вокруг них совершилось и куда их бросила навалившаяся стихийная буря.

Еврейства же я коснусь в своем месте настолько, насколько национальный характер дает колорит добру или злу, совершенному тем или другим человеком, дело которого приходится рассматривать на суде.

Но прежде мне надо покончить с одним воззрением, высказанным обвинителем – стражем закона. Он сказал вам, что настоящее дело разрешается простым применением закона к бесспорно совершившемуся факту; что закон, запрещающий проливать кровь ближнего, уже сам предусмотрел те случаи, когда это страшное дело сопровождается обстоятельствами, наталкивающими на него; что закон, по мере казни, существенно снисходительнее отнесся к одному роду убийств сравнительно с другим и что обходить требования закона и идти вразрез с духом его никто, кому мир общественный дорог, кто призван служить ему, – не имеет права.

Слова и мысли – безусловно истинные, но не вмещающие всей истины.

Обвинитель забыл, что закон наш, подобно законам всех, даже далеко опередивших нас в развитии, стран, все важнейшие преступления, где человеку грозит неисправимая казнь, отдал на суд присяжных; что, несмотря на мастерство составителей закона, на многоопытность судей короны, он предпочитает суд людей жизни и опыта.

В чем причина подобного приема власти?

Законодатель хочет судить волю, обуздывать волю, но отрекается от всякой солидарности с идеями тех времен, в которые думали, что для правды и мира в мире полезно, чтобы среди шума и суеты общественной жизни раздавались из подземелий тюрем и застенков приказов стоны жертв правосудия и наводили ужас на граждан, не напоминая им ничего другого, кроме того, что у власти есть и сила и средства давать знать о себе. Законодатель наших времен карает волю только тогда, когда совершенное ею зло могло быть преодолено или когда она, вместо попытки на борьбу с ним, с радостью, с охотой, по крайней мере без отвращения, бросилась на его соблазнительные призывы.

Там же, где зло совершилось потому, что силы духа были сломлены и подкопаны, или потому, что оно неожиданно, вдруг, подкралось – там закону противна казнь, там ему, как отеческому слову, жаль ст