Я боюсь верить более убийственным замыслам Булах, но зато в данном поступке убеждаюсь рядом мыслей и выводов из слышанного нами.
Когда дело шло о захвате состояния Мазуриной, сколько трудов на соблюдение форм и обрядов закона, сколько семейных советов употребила Булах!
А когда заболела Мазурина, когда наступил долг позаботиться о ней, пригласить тех, кто силой науки мог бы помешать враждебным силам недуга, – хоть бы одно слово в Питер и тому же советнику своему по делам, чтобы он указал сведущих людей, чтобы обратиться к их помощи!
Сколько заботливости и мер для того, чтобы злоприобретенное закрепить за своей семьей; сколько решительных мер, чтобы остаться безнаказанной, когда началось дело, спасти деньги от иска опеки Мазуриной, мер с точки зрения цели разумных, действительных!
А когда заболела Мазурина, у Булах не промелькнуло мысли, что нужна медицинская помощь, что обстановка, в какой живет та, – убийственна, нравственная атмосфера – невыносима. Не умела сама ухаживать – вспомнила бы, что есть дома для подобных больных; не хотела сама – дала бы знать родству, которое и теперь своим попечением утешило и, видимо, уменьшило болезнь несчастной.
Наоборот, систематично, бездушно соединено все, что сокращает период разрушения больного ума, устранено все, что, питая и поддерживая силы, отдаляет конечную гибель.
Что у Булах в душе не жило ни малейшего чувства к Мазуриной – этому ряд очевиднейших доказательств: обобрав до нищенства девушку, возвратила ли она ей, в ее настоящем положении, хоть частицу?
Нет!
Душа растоптанного существа и ее муки для Булах – ничто. Сотни тысяч, и не сотни тысяч, а один рубль, – для нее выше и священнее прав загубленной личности.
А если настоящее таково, то не ясно ли, что тем же чувством руководствовалась эта женщина и в те 7 лет, когда рядом с ней стонала и медленно таяла ее ученица? Не ясно ли, что боязнь потерять приобретенное и уменьшить его хоть бы на малую долю руководила волею Булах, и она сознательно шла к быстрой и желанной развязке, терпя Мазурину около себя лишь из расчета, чтобы не выпустить в свет улику против своего бездушного эгоизма?
Зло, знающее, что закон и право не одобрят его, не выставляется наружу, а действует тайно, скрытно. Для того же, чтобы достигнуть преступных целей в данном случае, вовсе не нужны были явные и грандиозные меры. Здоровье Мазуриной разрушилось путем постепенного устранения противодействующих мер: люди неопытные могли не замечать их…
Великий поэт Англии Мильтон говорит, что сатанинская природа такова, что она может сократиться до булавочной головки и носить целый ад зла в груди своей…
Так и поступала эта женщина.
Ее хитрый ум обошел не одних прислужников того дома, где жила Мазурина: люди умные, законоведы, успокаивали ее, говоря, что в ее поступках нет предусмотренного законом преступления.
Может быть, Булах и вам станет говорить про то же. Не идите на этот опасный путь не принадлежащих вам вопросов!
Вас спросят не о том, преступны ли дела этой женщины; вас спросят, творила ли она то, что ей приписывается, и, творя, была ли нравственно повинна. Если дела ее и ее вина в них, вами установленная, однако, просмотрены законом – суд освободит ее, а если ошибется суд, силу закона восстановит Сенат.
Ваша же задача, судьи совести, – вменить в вину человеку его дела, если они не могли быть совершены без злой и преступно настроенной воли.
Если суд поставит перед вами человека, обвиняемого в том, что он ложными обещаниями вступить в брак довел девушку до самоубийства, и если спросят вас, виноват ли он, что обманул ее, вам нечего рыться в книгах закона для того, чтобы сказать, что он виновен в обмане.
Другое дело – судьи: их дело, получив ваш ответ, справиться, как наказуемо то, что совершил обманщик. Найдя ответ, что деяние ненаказуемо, суд отпустит виновного, и пусть отпустит; это – вина не ваша и не судей, – вина закона или его государственное соображение, что факт ненаказуем.
Вы же, обвиняя, не нарушите вашей обязанности, ибо суд совести тогда и свят, когда руководствуется при оценке людей и их поступков чистыми побуждениями нравственного чувства, вменяя злой воле ее зло и освобождая волю, если она не водилась, совершая ошибку, целями преступными и человеконенавистными.
Обратите внимание и на то, что довести человека до безумия можно намеренным употреблением вредных средств и намеренным устранением полезного: я и мой брат, мы – два злодея, желаем довести до безумия две жертвы: я даю своей жертве сильнодействующие средства, а брат мой томит своего врага голодом, и когда тот мучится им, он ставит около него хлеб, но мешает ему взять его… Муки голода сводят с ума и этого человека. Я употреблял средство, брат – мешал жертве пользоваться необходимым для жизни, и оба достигли одного результата. Неужели же вы разделите нас: одного сочтете виновным, а другого безнаказанно простите? Всякая мера делания или воздержания от дела, направленная к достижению той или другой цели, есть способ добиться ее…
Но не довольно ли? Не думает ли эта женщина, что надежда на возврат ею взятого руководит по преимуществу нами и теми, кто взял из рук Булах загубленную душу?
О, вы жестоко ошибаетесь, г-жа Булах! Все наши права, все наши средства, которые были, мы бы кинули вам в лицо за то, чтобы вы отдали невозвратно погибшее, – за нашу молодость, силу, душу и разум! Их вы взяли и зверски растерзали человека.
Знаете ли вы, что у нас отнято? Слыхали ли вы, что есть горе и есть страдания, пред которыми смертный час – ничтожный удар, для которых гроб – райская отрада?
Когда пресекается жизнь, преждевременно отнятая злодейской рукой, у жертвы – если за гранью земного существования нас ждет не ложное обетование веры, – есть мир новый, лучшего бытия. И эта вера утешает тех, кто теряет дорогих сердцу!
А безумный? Какая скорбь для его друзей созерцать, как образ разумного создания на их глазах превращается в юродствующее, скотоподобное существо! Какое отчаяние для веры в бессмертное и духовное достоинство личности, когда вчерашний наш брат по разуму и чувству здесь, в мире очевидности, перестает быть человеком, не переставая быть чем-то.
А если безумный иногда на минуту возвращается к сознанию, или, наконец, от частных переходов от боли к моментальному просветлению, в быстробегущие мгновения последнего, знает, что оно преходяще? Какую адскую муку должен он испытывать!
Помните у Шекспира сцену тени отца с сыном, Гамлетом?
На краткий срок уходит он из мира небытия в мир живых надежд, чувств и упований. Он спешит скорей-скорей насладиться созерцанием любимого сына и сказать ему все то, что тяготит его душу… Но вот поет петух, утренний, предрассветный ветерок возвещает наступление восхода солнца, и тень спешит назад, в ужасный мир небытия и сени смертной…
Не то же ли и с безумными? Заговорить вновь человеческим языком, зажить человеческим чувством и знать, что сейчас, сейчас опять – возврат в пучину, худшую смерти, шаг назад из царства разума и духа в царство неразумного и скотского прозябания!
Подсудимая, вы знали, что вы делали, но вы сознательно принесли право ближнего на его жизнь в жертву вашей ненасытной жажде обогащения. И мы, пораженные глубиной вас охватившего порока, не боимся прегрешения, призывая закон отмщения на вашу голову!
И нам дадут его, дадут перед вашим удивленным взором!..
Знаю я, что непонятно вам все то, что совершается, и – торжествую, ибо это начало казни вашего злобного духа!
Вы жили упованием, что сила – в богатстве, вы думали, как говорит поэт, что «перед златом гнется копье стальное правосудия», и вдруг – о, чудное зрелище! – вы, владетельница несметного достояния – на скамье позора! Вас не спасли ни лживый почет, ни сила ваших связей!
А она – нищая и обезличенная, не могущая промолвить слова, – стоит перед вами как личность, имеющая право, правда, не сама – ей, благодаря вам, этого уже не придется сделать, – но стоит, представляемая мной, пришедшим говорить за нее.
А меня слушают и о бедной заботятся и закон, который вы хотели обойти, и прокурор, не жалевший труда, и судьи, внимательно исследующие событие. Рассудить вас с какой-то ничтожностью, на ваш взгляд, пришли люди общества, и терпеливо отдают труд и время, считая вашей жертвой равноправное со всеми человеческое существо! Еще час-другой, и раздастся слово правосудия, которого вы не ожидали…
Расставаясь с местом и уступая его тем, кто будет говорить после меня, я хочу бросить еще одно последнее, сравнительное, соображение по делу.
Десять лет тому назад, в этом самом здании, под этими самыми сводами, на эту самую скамью была приведена женщина, облеченная в черные одежды и обличаемая в черных поступках.
То была – игуменья Митрофания.
Духовная гордыня внушила ей мысль дать учрежденной ею общине, бесспорно благому делу, размеры, превосходящие ее средства. Она не остановилась, и подлогами хотела дополнить то, чего недоставало.
Ваши предшественники, сидевшие на ваших местах, спросили у совести и во время ее велений осудили нечистое дело.
Знаете ли, что поступки Булах во сто крат хуже и нравственно гаже поступков Митрофании?
Там дурно понятое человеколюбие и извращенные благочестивые цели натолкнули ее на преступление, а здесь – само благочестие эксплуатировалось как орудие для хищнических захватов.
Там, правда, крали, но краденым, по скудости ума и сухости сердца, думали угодить Богу, воздвигая алтари. Здесь – строили храм молитвы и милости на чужие средства, чтобы в притворах его, заманив свою жертву, растерзать ее!
Далее еще не шло человеческое лицемерие!..
Дадите ли вы право гражданства этому способу наживы?
Не думаю!
Нет, вы отторгнете зло; вы произнесете суд, который будет отражением нравственного миросозерцания вас и того общества, которого вы плоть от плоти и кровь от крови.
Во имя этого общества, во имя правды и справедливости, в которых оно нуждается, я молю вас: воздвигните попранное право, подайте руку обиженной, защитите сирую и убогую.