Да ведь ей и не надобно, чтобы носили ее на руках. Она простой человек. Зачем на руках? Ничего говорить не надо. Просто: я люблю вас, будьте моей женой.
Ведь она так хорошо к нему относилась! Право, лучше, чем ко всем прочим. Однако достаточно ли такого отношения, чтобы согласиться на брак с Петром Алексеевым?
«Да ведь нет у нее никого. Отчего бы ей не пойти за меня? А может, скажет, что это не для нас — думать о браке? Не захочет обидеть отказом и скажет, что не может обзаводиться семьей. Мол, могла бы и раньше. Да и возможное ль дело, чтоб такой женщине не делали предложений! Правда, предложения все от женихов ее прежнего круга — генеральских сынков, молодых помещиков, богатеев. А что ей эти молодые помещики, богатеи! У нее душа больше к нашему брату лежит. Она народ понимает, ценит мастерового, ей богатеи — ничто. Она над ними стоит, над всеми она стоит. Нет женщины, чтоб была душою выше Прасковьи! Вот поеду я в Питер, приду и скажу, что люблю ее. Ну скажет, что женой моей быть не может. Так по крайности буду знать. Все ж будет лучше, чем сейчас. Видеть ее смогу. Она поймет. Да и что тут оскорбительного, что кто-то любит тебя? Нет ничего такого».
— Эй, коробейник!
Алексеев оглянулся. И понял, что оглядываться ему теперь не просто: лямки короба за спиной мешают. Его догонял человек лет сорока, с бородкой лопатой, в картузе, в выцветшей косоворотке. Сапоги худые и сбитые. Видать, в городе пожил, не лапти носит. Этак мастеровые в Питере выглядели.
— Коробейник, браток, огонька нет ли? Курить охота.
— Как не быть!
Мужик закурил самокрутку, пустил махорочный дым, сдвинул картуз на затылок.
— Вот спасибо, дай те Христос. Далеко идешь, коробейник?
— Где село побогаче, туда и иду, милый человек.
— Побо-огаче?
— А то как же! Я человек торговый. Где ленты, пуговицы или там ножи самоскладные купят, туда и иду.
— От себя торгуешь?
— От себя торговать, капитал надо иметь. Не от себя. От хозяина торгую. Вот как.
— Стало, тоже не на себя спину-то гнешь?
— Э, милый, где на себя! Сказал тебе — на хозяина. Уж так-то гну ее цельный день, и слов нет. Слышь, а богатое село близко тут?
— Бога-атое? Ты тут хоть сто верст пройди, до богатого не дойдешь. Села богатого нет. Люди с деньгой имеются. Это да. А села богатого — эх ты! Чего захотел!
— Утомился я, мил человек. Надо б и посидеть. Во-он в овсах давай посидим. А ты, брат, откудова и куда?
Оба сошли с дороги и сели у края поля в овсах. Мужик обтер запотевшее лицо рукавом, затянулся, не спеша выпустил струю дыма, сказал, что недавно из Питера, работал там на фабрике, думал подработать для дома — жена да трое детей в деревне, верст за пять отсюдова. Но сколько ни работай, а больше чем на кусок хлеба не заработаешь. Ну, плюнул на Питер, вернулся в деревню, — хоть земли и меньше одной десятины, а все ж своя. Нынче рожь ничего идет, но до следующего урожая на все рты не хватит. Но зимние месяцы как-нибудь перебьется. Пока что ходит, подрабатывает — там избу поможет сложить, там забор починить, или навоз собрать, или еще что. Ежели работы побольше, то целый полтинник домой принесешь.
— Стало быть, богатые крестьяне имеются?
— Имеются браток, как не иметься! Сто человек беднеют, один богатеет. Так-то. А как же? Жизнь, браток, ничего не поделаешь! — вздохнул мужик.
— Ну уж и ничего! — вскинулся Алексеев. — Так-таки ничего поделать нельзя?
— А что ты поделаешь! Уж это кому как написано на роду. Кому богатым быть, а кому бедным, и против этого, браток, как ни крути, ничего не выкрутишь. Я так считаю, каждый человек свою долю сознавать должен. Христос тя спасет!
— Спасет он тебя, как же! — Алексеев с досадой слушал мужика, примирившегося со своей горькой долей.
— А то нет? Спасет, спасет, — повторил мужик. — На этом свете потерпишь, на том он воздаст тебе. Не сумлевайся.
И стал развивать перед Алексеевым теорию терпения на земле и воздаяния на небе за все земные страдания.
— Послушай, — в сердцах сказал Алексеев. — На небе как еще будет, то потом поглядим. Покамест никто оттуда не возвращался, не говорил, что там хорошо. А вот мы живем на земле, неужто все время терпеть? Тебя бьют, а ты терпи. Тебя хлеба лишают, а ты терпи. Дети твои голодные — ничего, терпи, брат, терпи. В темноте живешь все одно. Знай терпи!
Мужик отшатнулся от Алексеева.
— А как иначе? Как не терпеть! Христос терпел и нам велел. На земле перетерпим — на небо воздастся. Али в бога не веруешь?
— Послушай, да ты вдумайся сам. Зачем Христу нужно, чтоб люди страдали? Зачем это на земле несправедливость терпеть?
— Эх ты! — Мужик поднялся и неодобрительно посмотрел на Петра. — Уж коли господь бог такую жизню устроил, стало быть, надо так. Не нам с тобой судить божьи дела. Уж ежели так установлено богом, ты терпи да молись. Бог тебе и воздаст. Да что с тобой говорить, грех один. Я пойду.
И быстро зашагал по пыльной дороге, словно боялся, что коробейник станет его догонять.
А коробейник остался один у безлюдной дороги, как бы выбежавшей из редкого леса и побежавшей между ржаных полей к другому леску.
Сосны над речкой заблестели, будто обтянутые красной фольгой. Солнце в блистающем ободке все ниже скатывалось к краю земли. Пора и о ночлеге подумать.
По дороге босоногий мальчишка гнал домой корову.
— Эй, сынок, — спросил его Петр, — далеко село?
— Версты две, боле не будет.
— Как называется село-то?
— Кислые Ключи называется.
Иди, Петр, в Кислые Ключи. Там еще не был. Ночевать все равно где.
Зашагал вдоль неширокой и мелкой речки в сторону Кислых Ключей. Меньше чем в полчаса дошел до околицы. Село небольшое, на взгорке — деревянная церковь; приход, видать, небогатый. Избы крыты соломой, дворы огорожены кое-как.
«Так, — подумал Петр, оглядывая Кислые Ключи. — Живут здесь — хлеб не жуют».
Дошагал до центра села. У кособокой избы — старики на скамье, кто помоложе — на камушке рядом, а то и просто на корточках. В воротах молодая баба стоит.
— Здорово, мужички, — снял шапку, спустил короб. — Дозвольте посидеть. Ох и устал же!
— Садись, коробейник. — Веснушчатый парень с нечесаной бородкой уступил ему место на камне.
— Не надо ли вам чего? — спрашивал Петр, снимая тряпку, покрывавшую короб. — Хороший товар имеется. Бабам ленты, зеркала и гребенки. Мужикам есть ножи складные, а еще картинки и книжки…
— Кни-ижки! — усмехнулся кривой старик. — А с ими, милай, делать чаво? Книжки попу давай да еще писарьку нашему.
— Ай грамотеев нету?
— Они и есть грамотеи — поп да писарек тут один.
— Книжки, стало быть, не годятся. Ножи есть, а есть и махорочка душистая, — покуришь ее, на душе веселей!
При слове «махорочка» старики зашевелились. Тот, что первым заговорил, — кривой — полюбопытствовал:
— Дорога ли махорка?
— Дорога ли, дешева — про то речи нет. А вот кто меня заночевать пустит в избу, тому стаканчик махорочки поднесу.
— Слышь, коробейник, а ежели я пущу, зеркальце дашь? Махорка мне ни к чему, — заговорила баба.
— Ты глянь на нее, бабонька молодая! — веснушчатый парень толкнул в бок Петра.
— Мне что молодая, что старая, — сказал Петр. — У меня под Москвой невеста. Заработать на свадьбу надо.
Баба рассердилась на парня в веснушках.
— У, срамник, чего выдумал! Я, что ли, одна живу? У меня в избе мужний отец, свекор живет.
— А муж где? — спросил Петр.
— Муж в солдатах. Так что ж, дашь зеркальце, коробейник?
— Она солдатка, — пояснил парень.
— Ладно, веди в избу. Устал я с дороги. А вы, мужички, ежели есть интерес, зашли бы попозже. Могу рассказать, как люди живут на свете. Я много хожу, многое вижу.
— Может, и зайдем, коробейник.
Баба повела в избу, полутемную, с земляным полом. Посреди избы — стол некрашеный, две скамьи. В углу — лежанка хозяйская. С печи слез старик, строго спросил:
— Кто такой будет?
— Коробейник, батюшка. Ночевать попросился. Он мне зеркальце за то обещал.
Старик разворчался: много народу шляется. Всех пускать…
Петр торопливо спросил его: не хочет он махорочки? Старик подобрел, взял у Петра махорки да и бумажки кусок, скрутил «козью ножку», закурил.
— Ай, хороша!
Петр поднес хозяйке зеркальце, она угостила его молоком и ломтем хлеба — невкусным, дурно испеченным, мокрым и кислым.
Стали заходить мужики и бабы — по одному, по двое. Сначала будто бы только к хозяйке, будто бы на минутку. Искоса поглядывали на нового человека. Но не уходили, ждали, что скажет. Постепенно изба набилась народом.
— Смотрю я на вас, мужички, — ничего вы не знаете, ничего не видали. То ли дело коробейник! Ходит по свету, такого навидится — ввек вам не пересказать. — Петр словно бы хвастал.
— На што нам по свету ходить, — проворчал сидевший напротив него старик. — Чего не видали! Тут на месте бы с голоду не подохнуть.
— Неинтересное у вас житье, — продолжал хитрить Петр. — Я, по крайности, похожу да увижу, как люди на свете живут. Такие имеются, что просто зависть тебя берет. И всего у них вдоволь, ей-ей! И земли десятин по пятьсот, а то и по тыще. И жены у них и дочери в такие шелка да бархаты разодеты, что вам и во сне не приснятся. А еда у них — рассказать невозможно… Деньги ему потребовались — сейчас зовет управляющего своего. Такой-сякой, чтоб принес мне к завтрему там или через неделю тыщу рублей, а то и больше…
— А коли у этого самого управляющего нет таких денег… Тогда что?
— А на то, братцы, есть такой же народ, как вы. Народ голодраный, а как заставят вас с души по гривеннику собрать, ну там недоимки или потрава, сожметесь, братцы, да выжмете из себя. Вот тому, что десятин тыщу или боле того имеет, и будут деньги на бархаты для жены или для женщин-красавиц, таких, что за деньги кого хочешь полюбят. Есть такие. Ты ей поднеси тысяч сотню, она тебя и полюбит.
— Тьфу ты, — сказала молодица, сидевшая на хозяйской лежанке.