— Им, братцы, много на что денежки требуются. В карты играют — тысячи ставят. А в Петербург или Москву приедут, там в ресторации ходят. За один обед платят по сту рублей.
— Да что они, корову, что ли, каждый съедает?
— Сказал — корову! Там особые для них блюда готовят. Больно дорого стоят.
— Во-он на што наши копейки идут!
— А то как же! Ты помещику землю вспашешь, да хлеб посеешь, да уберешь его после. Он хлеб продаст — опять же деньги!
— Это дело знакомое.
— Прежде вы, мужички, крепостные были. Можно сказать, что для помещика — вещь. Что захотел с вами сделать, то он и делал. Мог вас продать, мог купить. Или в карты там проиграть. Теперь не то. Теперь вам свобода. Куда хочешь иди, что хочешь делай. Так, что ли?
— Что врешь, коробейник? Куда нам идти? Податься нам некуда.
— Однако же вы свободны.
— Свободны! Свободны с голоду пухнуть да помирать. Вот — свобода. А землю дали мужику? То-то что нет. Я тебе, коробейник, так скажу: раньше хоть и в крепостных, а все же сытнее жили. Ей-богу, сытнее. Вот ты, коробейник, по свету ходил да видел много на свете. Видать, на Руси везде одно и то же. Ты скажи, что делать, чтоб с голодухи не пухли ребята?
— Что делать? Я, пожалуй, скажу вам, что делать. Вот по копеечке вы с самих себя соберете — помещику тыща. Так?
— Ну так.
— Стало быть, что получается? Вместе вы сила. Мужику копейка цена. А уж коли целое общество, тут уже тыщей пахнет. Так говорю?
— Так-то так, да к чему это?
— А вы бы не по копейке с себя собрали. Не по гривенничку, чтоб помещику тыщи были. А вот как по копейке собираете, так бы силу к силе своей приложили. Один-два мужика — какая сила! И сотня мужиков — сила невелика. А вас на Руси миллионы, братцы. Вот кабы всю вашу силу собрать да этой силой…
— Э, сказал! Как ее соберешь по всей по Руси? Русь — она велика.
— Русь велика. Так ведь тем и силой мужик, что Русь велика. Ты куда ни поди, везде мужики на помещика пашут, да сеют, да хлеб собирают, а сами без хлеба сидят. А силу вашу собрать в одно, да поднять ее, да сказать помещику: будя, барин. Мы землю промеж мужиков поделим, потому как мужик на ней свой пот проливает. Давай землю!
— Постой, постой, коробейник. Бунтовать, что ли, по-твоему? А Христос чему учил? Позабыл?
— Христос! — подхватил было Петр. Но заговорить против церкви значило бы сразу восстановить против себя мужиков. — А Христос, братцы, и богатых тоже учил. Стало быть, и к помещикам тоже его слово. Кабы помещик слушал Христа, он бы вам землю по доброй воле отдал. Отдаст он? Держи карман шире. Помещик — он первый против Христа идет!
— Постой, коробейник. Да ежели мы помещику скажем: отдай твою землю нам, мужикам, он сейчас позовет жандармов, начальство всякое. С нас последнюю шкуру сдерут. И костей не оставят!
— Верно, — согласился Петр. — И костей не оставят, не то что шкуру. Это ежели вы, скажем, одни будете действовать. К примеру, мужики одних только ваших Кислых Ключей. А ежели вся Россия подымется? Ежели все миллионы крестьян? На всю Россию жандармов не хватит. Я вот что скажу. Конечно, сегодня или завтра вам подниматься рано. У кого из вас язык побойчей, поди в соседнюю деревню, поговори сам с мужиками. А те пусть с третьей деревней свяжутся, третья пускай с четвертой. Готовиться надо. Нынче по всей Руси такое поветрие, чтобы мужикам землю потребовать у помещиков. Понятно?
Поднялся бородач, что заговорил о Христе.
— Ты что ж, коробейник, учишь христианский парод к бунту готовиться? Вижу я, что ты за коробейник. Скажи спасибо, что ночь на дворе, а до волости верст семь или восемь будет. А то бы не сносить тебе головы. Ну, до утра, чай, не уйдешь. Тьфу на тебя! — И, плюнув, покинул избу.
— Ну вот, — сказал Петр. — Он ничего не понял. А вы, мужики?
— А мы что? Мы ничего. Спать пора, — произнес седобородый старик, зевнул и перекрестил рот.
Мужики стали вставать, кто благодарил коробейника за беседу, кто уходил, ни слова не произнеся, кто бросал на ходу, что ни в жисть ничего не изменится, такова уж проклятая доля крестьянская. Кто бормотал, что господь терпел и нам, грешным, велел.
Все разошлись, остался только тот веснушчатый парень с легкой светлой бородкой, что давеча у ворот стоял, когда Петр подошел. Петр на этого молодого меньше всего возлагал надежды. Подивился, когда тот поднялся и сказал:
— Слышь, коробейник, охота поговорить с тобой.
— Что ж, давай говори, — вздохнул Петр, а сам в это время думал с досадой и тревогой: «Разве им растолкуешь сразу! Тот бородач не пошел бы доносить на меня. Начальство, положим, в волости. До волости семь верст. Если и побежит туда, не раньше рассвета. На рассвете надо уйти отсюда».
— Хозяевам спать пора, — сказал между тем веснушчатый. — Давай выйдем на крыльцо, хочу спросить тебя что-то.
Петр вышел с ним на крыльцо, парень потащил его дальше — за ворота на скамью.
— Вот ты говоришь, коробейник, надо нашему брату силу свою собирать, чтоб потом всем подняться. И, стало быть, дождемся, что земли помещичьи поделим промеж себя.
— Правильно понял.
— Так я все правильно понимаю. Я малость читать умею. Понимаю. — Он произнес это свое «понимаю» с такой подчеркнутой многозначительностью, что Петр насторожился.
— Ты говорил, что у тебя книжки имеются, — продолжал веснушчатый шепотком. — Слышь, коробейник. У нас тут, окромя меня, да писарька одного, да еще попа, никто читать не умеет. А мужики меня за грамотея в счет не берут. Ты бы мне какую ни на есть книжечку дал. Только вот денег у меня ни шиша. Вот что.
— Денег мне и не надо. А нет ли у тебя в соседнем селе такого человека, чтоб тоже умел читать? Знаешь такого?
— Федька Порфирьев в Хмостовке, — обрадовался веснушчатый. — И еще Савелий Семеныч, неподалеку. А что?
— Слушай, браток, я тебе не одну, а штук пять книжек оставлю. Ты сам почитай их и мужикам вашим неграмотным вслух. А потом передай книжки Федьке Порфирьеву и Савелию Семенычу. Понял?
— Все как есть понимаю, — важно ответил парень. Он подождал на скамье, пока Петр из дома вынес ему несколько книжек. Парень спрятал их под рубаху.
— Слышь, коробейник, помнишь того мужика, что плюнул да первым ушел из избы? Пес его знает, он человек неверный. Может твои разговоры в волости передать по начальству. Ты тут, брат, не засиживайся. Понятно?
— Понятно. Я и сам так подумал.
— Коли хочешь, я провожу тебя.
— До рассвета он не пойдет за семь верст. А я малость посплю и сам к рассвету уйду.
— Ну, помогай тебе бог. — Веснушчатый встал.
— Постой, да тебя звать как, не знаю.
— Алешка Алексеев звать меня.
Петр хотел было сказать: «Да мы с тобой однофамильцы, и я Алексеев». Но воздержался.
— Ну прощай, Алексей. Иди. Желаю тебе успеха.
— И тебе, коробейник.
Петр вернулся в избу, уже вовсе темную. Только лампадка в углу перед иконой спасителя едва мерцала. На ощупь нашел скамью, где стоял его короб, снял его со скамьи, положил фуражку под голову и от усталости почти сразу уснул, свернувшись калачиком.
Старик и хозяйка спали давно.
«Может, и будет польза какая, — была последняя перед сном мысль Петра. — Хоть один с головой нашелся».
Проснулся еще до света.
С печи раздавался храп старика. Молодуха спала на лежанке в углу. И хотя в избе было душно, накрылась одеялом, сшитым из множества разноцветных лоскутков.
Петр тихонько поднялся. Не надевая сапог, захватил их, в другую руку взял свой короб и вышел на цыпочках. На крыльце присел, натянул сапоги и пошел со двора.
Восток едва розовел, когда он дошел до леса, свернул с дороги и зашагал по узкой заросшей тропке.
Рассвет встретил в лесу. В зеленой чащобе зазвенели, затинькали птицы. Блестела в рассветных лучах покрытая росой трава, и сияла влажная хвоя деревьев. Между стволами внизу стлался туман, а над верхушками сосен небо ужо светлело. Гасли последние ночные звезды, и малиновая полоса прорезала край неба над самой землей на востоке. На лесосеке подавала голос певучая камышевка. Едва зазолотились белые пушистые облачка — тотчас откуда-то зазвучали раздельные музыкальные такты певчего дрозда, кукушка повела свой каждодневный счет, рассыпался трелью козодой…
Уже не одна, не две малиновых полосы на востоке между стволами сосен растеклись, расступились, уступая дорогу восходящему солнцу, красному поначалу и такому, что можно было безбоязненно смотреть в самую середку его. Солнце поднялось выше, и мгла между стволами исчезла. Быстро капля за каплей уходила роса с травы. Лес вздрогнул, запел, прошумел, тронутый ветерком, и вдруг разом замолкли птицы. Одна, запоздавшая, одиноко тонко прозвенела где-то.
Кончилось утро, не до пенья днем в летнее время: наступило время поисков корма.
Вот бы посидеть в лесной густоте, отдохнуть. Петр вздохнул: нельзя. Надо побольше верст проложить между собой и деревней Кислые Ключи.
Шагай, Петр Алексеев, шагай по Смоленщине. Нелегко. Непросто. Мать честная, а сколько времени надо и скольким людям трудиться, чтоб хоть малость развеять деревенскую темноту! Да что делать, Прасковья Семеновна говорила — нелегко народное дело делается.
И ходил Петр сын Алексеев по дорогам Смоленщины из деревни в деревню, из села в село. И вздыхал, видя, как медленно подвигается дело. Книг читать некому, — грамотеев почти нет. А слушают его мужики не очень-то охотно — боятся.
Редко встретишь такого, что и выслушает тебя, и сам возьмется делу общему помогать.
Пора возвращаться в Питер.
По дороге в Гжатск торопливо распродавал по дешевке весь свой товар. Осталось три складных ножичка да одно зеркальце. Сунул зеркальце в карман, ножички спрятал в другой, а что делать с коробом? Не тащить же с собой в Петербург. Пытался продать — не покупают, подарить кому-нибудь — опасно, пожалуй, вызовет подозрение. На дороге положил пустой короб во ржи. Три брошюрки сунул за пазуху.
Поезд пришел в Петербург рано утром, на привокзальной площади еще горели газовые фонари. Дворники мели улицы, молочники-чухонцы разносили по домам молоко, магазины были закрыты. Куда идти? От квартиры в Измайловском полку отказался перед отъездом. Прийти в общежитие торнтоновской фабрики — небезопасно. Оглядел себя: запыленный, рубаха нечистая.