…И при всякой погоде — страница 18 из 21

работой, необходимого, но и приятно-естественного союза людей, желающих сделать что-то, в идеале – хорошо и вместе. На продолжение работы вдохновлял и сам процесс. Он доставлял необыкновенное удовольствие от полезности выполняемых действий. Действий, которые приведут, в итоге, к конечному результату. Но было приятно смотреть и на промежуточные, когда определенная часть класса становилась вдруг чистой и блестящей – так что нельзя было не порадоваться и не признать с легкой гордостью, что и ты тоже приложил к этому руку. Приятно было просто от того, что нечто, бывшее в беспорядке, выглядело теперь гармонично и красиво – так, как и должно быть.

В этой ситуации все одноклассники разделялись для меня на две категории. В первую (малочисленную) попадали те, с которыми мне хотелось работать бок о бок, так как и сами они проявляли признаки нужного настроя и нужных умений. К ним относились та же Рита и две-три ее помощницы, становившиеся главными в определенной группке – по мытью окон, отдиранию жвачек и так далее. Самый верный настрой и самые лучшие способности к организации я видел именно в Рите – и именно ее воспринимал как ту, которая наравне со мной должна была руководить всеобщей деятельностью. По отношению к ней я испытывал в данный момент нечто вроде профессионального и в то же время – по-дружески проникновенного понимания, в точности чувствуя, что и как она хочет сделать – и что вообще требуется от нас. Всем своим видом я пытался показать ей это, чтобы и она воспринимала меня как равного, как человека, готового брать на себя ответственность – и, не раздумывая, действовать. Все остальные же оказывались во второй категории, воспринимавшейся мной в качестве помощников и зрителей. Мне нравилось чувствовать на себе взгляды этих людей, не желавших пошевелить и пальцем, а потому удивлявшихся при виде меня – такого предприимчивого и активного. По этой причине, даже когда делать было откровенно нечего, я старался придать себе деловой вид и оказываться поблизости от людей, чем-то занятых – с которыми я тут же начинал заговаривать и как-то помогать им, чтобы со стороны это воспринималось по-прежнему. Все должны были видеть, что я постоянно нахожу себе дело и понимаю суть происходящего лучше, чем они – так что мой пример, в идеале, должен был бы оказываться заразительным. При этом удивление хотелось вызывать не только активностью, но и тем простым фактом, что я получал удовольствие от процесса, что выглядело совсем уж странно – и явно выделяло меня среди других. Наиболее приятным же было уходить с поручениями, на которые я сам напрашивался – и как можно дальше. Пока я шел по коридорам (чтобы принести воду, например) я представлял себе картину происходящего в классе и что именно делает каждый из находящихся там, пока меня нет. Я понимал, что обо мне в этот момент уже забыли – но расчет шел на другое. Когда я вернусь с полным ведром, все вспомнят, что я ведь, и правда, уходил с ним – то есть все это время продолжал что-то делать.

Я проходил мимо бездельничавших со спокойным и равнодушным видом, доказывавшим, что я лишь выполняю то, что необходимо и что тут нечему удивляться. Правда, я не особенно верил, что они вообще хоть что-то замечали и уж тем более – удивлялись этому. Но воображение идеального расклада в этой ситуации прибавляло мне бодрости и уверенности в себе – отчего, даже не существуя, он оставался для меня единственно реальным. При этом воображался даже еще более лучший – и совсем уже недостижимый. Наши девочки любили включать при уборке музыку, так что некоторые из них отвлекались – и начинали пританцовывать. По этому поводу у меня тут же сочинялся в голове очередной «мюзикл», где движения швабрами и тряпками перемежались движениями танцевальными, образовывавшими вместе веселый, зажигательный и слаженный процесс, где приятное сочеталось с полезным. Я начинал заговаривать и пританцовывать то с одной, то с другой одноклассницей, всячески дурачась, вставая в проходе и залезая на столы, чтобы помешать уборке, на деле же – естественным образом усилить веселье, все нараставшее и нараставшее по мере движения плейлиста. Его я, разумеется, составлял самостоятельно, делая это уже дома, вечером, в тот же день. Я слушал знакомые песни – и сочинял для них соответствующий визуальный ряд из воспоминаний о сегодняшних событиях, которые становились в моем воображении куда более забавными, богатыми на детали – и совершенно не похожими на те, что происходили на самом деле. Не говоря уже о том, что роль моя в них разрасталась до невозможных пределов, физически не позволяя делать хоть что-нибудь и окружающим. Ведь я должен был быть везде, все делать сам, поражать всех только своими умениями <…>

Вспоминая об этом эпизоде и продолжая идти, я чувствовал уже заметное напряжение и холодок в конечностях, предвещавших близость события. Думая о том, что должен буду сказать, я вспоминал, прежде всего, о девочках, приготовивших на этот случай особенные платья, которые нужно было похвалить. Эта обязанность не была для меня вынужденной. Я обожал красивые платья и разнообразие женских нарядов вообще, часто обращая на них внимание и не раз собираясь заметить об этом вслух – но каждый раз лишь предательски и сдавленно помалкивая. Сейчас же мне по-прежнему представлялось совсем несложным сделать такой комплимент сначала Ире, потом Рите, Наташе и остальным. Мне хотелось, наконец, показать им, что и я могу быть галантным, внимательным и увлеченным женской красотой не меньше, чем Коля Левченко или Антон Дубровский. По дороге, дойдя до развилки, я встретил Рудковского. Тот шел вместе с родственниками. Поздоровавшись, мы отделились, но продолжали идти молча, обменявшись лишь парой необязательных и общих фраз. Рядом с такими людьми, как Дима, я всегда чувствовал себя неловко. Он был моей полной противоположностью: симпатичный и общительный, умный – но раскованный, всегда нравившийся друзьям и девушкам за свою детскую непосредственность. Он был из тех, кто умел дурачиться виртуозно и всегда кстати, всегда заставляя улыбнуться и покачать головой, что означало совмещение несовместимого – инфантильности с натурой взрослого и толкового парня. Я не представлял, о чем можно говорить с Димой, ощущая в нем нечто чужеродное и холодное, проникавшее в его голос нотками вынужденного дружелюбия, с которым он отвечал на мои слова внешне обычно, на деле же – без всякого понимания и интереса. Между нами существовало максимальное расстояние, максимальная неловкость и отсутствие хоть сколько-нибудь заметной эмпатии, не позволявшей распознать друг в друге людей с обычными и схожими чувствами. Наблюдая за ним со стороны или оставаясь в одиночестве, я видел Рудковского одним из главных своих фаворитов наряду с Дубровским. Таким человеком, с которым замечательно было бы дружить и иметь много общего – поражая вашей дружбой окружающих. Стоило же мне оказаться рядом, как он превращался в камень, непроницаемое стекло, за которым нельзя было нечего разглядеть – как и нельзя было узнать в нем того Диму, которого я так легко представлял себе в воображении. Но в этот момент оно напрочь исчезало и отказывало – вместе с уверенностью и чувством собственного достоинства. Вместо меня на сцену выступал мой жалкий и горбившийся двойник, боявшийся длинных пауз в разговоре, в которых чувствовал виноватым именно себя – и стремившийся лишь улыбаться и соглашаться, чтобы не возникло даже и малейшего конфликта <…>

То внимание со стороны Иры, которое я мечтал захватить, доставалось Рудковскому почти даром. В мою память навсегда врезался эпизод из поездки на природу, на какое-то водохранилище – незадолго до Последнего звонка. Оставив вещи в шатре, мы вышли играть наружу – и довольно скоро хватились Рудковского. Анастасия Павловна, желавшая найти его во что бы то ни стало, отправилась к шатру вместе с нами. Он, действительно, был там, сидящий на стуле – и с девушкой на каждом плече. Лара Чирикова вместе с Ирой устроились там, накрывшись пледами – но куда сильнее согреваясь от полусонного блаженства, в котором пребывали обе, лежа с закрытыми глазами, как и Дима. Эта преспокойно дремавшая троица восхитила меня до невозможности – поразив при этом в самое сердце. Ира, чья любовь казалась мне такой бесценной и недостижимой, запросто и даже по своему желанию отдавалась сомнительным нежностям, считая их чем-то естественным и безобидным – и не в силах устоять перед Диминым обаянием, который для такой цели подходил идеально. Я был разочарован не столько в ней, сколько в себе. Увиденная картина позволила понять мне полную невозможность и нереальность для меня той ситуации, в какой оказался тогда Рудковский. Никогда и не при каких обстоятельствах две очаровательные девушки не прилягут спать у меня на плече, расценивая это как объятия большой пушистой собаки, с которой совсем не нужно церемониться. Ведь с ней можно делать такое, она это понимает, она своя – так что и им тоже будет легко и приятно <…>

Так мы с Димой дошли кое-как до кабинета. Некоторые из девочек были уже там. Войдя внутрь, я почувствовал то же, что и в случае Рудковским – полную невозможность соответствовать тому тону и той линии поведения, которые выработал заранее – и которые так легко вписывались в атмосферу мысленно. Дружелюбная улыбчивость Анастасии Павловны, так удачно вязавшаяся с обстоятельствами, напротив, только смущала меня и сбивала с толку, уже явно ожидая чего-то – того, что я должен был начать делать прямо сейчас. Кроме того, поведение ее (как и поведение девочек) казалось все же слишком упрощенным и невыразительным для такого важного и уникального повода. Ни в чем и ни в ком вокруг не ощущалось той скрытой, но очевидной радости и нервного возбуждения, которыми атмосфера класса должна была быть переполнена. Прослеживались лишь зачатки этих эмоций, внешне выражавшихся совсем просто – и так же довольно скованно. Будто и все остальные, кроме меня, сдерживали в себе нечто, что стремилось вырваться наружу, но привыкло скрываться и опасаться, вписываясь во мгновенно создававшиеся рамки приличий и «нормального» человеческого поведения. Это было даже не ощущение. Я знал, что так оно и есть, что в каждом из них сидит тот же бесенок, желающий выражать себя совсем иначе – ярко, искренне и под стать событию. Это знание словно висело в воздухе, замечаемое всеми – и всеми игнорируемое. Не совсем уверенные лица, произнося какие-то реплики и ведя якобы осмысленный разговор, в действительности, как будто извинялись за то, что не могут зажечься красками восторга и бурного веселья, которое, они понимают, было бы сейчас кстати – но которому они при всем желании не могут отдаться. Так как существуют некие правила и барьеры, которые вырваться и быть собой не позволяют. Таким образом, реальность с ходу ударяла молотком по голове, заставляя потерять себя и всякие представления о том, что нужно говорить и делать в этой удручающе предсказуемой – и все же совершенно неожиданной ситуации. Так прошло все время до выхода – в натянутых разговорах и с несоответствующей обстоятельствам сдержанностью чувств, о которой я начинал уже думать иначе. О том, что она естественна для всех – и что только я один, желая другого, выдаю свои мысли за их собственные