менно на болезненную серьезность, с какой я реагировал на происходящее, не умея расслабиться и почувствовать себя своим в этой игре.
– Это и невозможно, если сам ты – не такой, как они.
– Пожалуй. В любом случае, это раздражало их еще больше – и еще больше подзадоривало. После каждого такого случая я ненавидел себя за то, что не смог ответить достойно и остроумно – так, чтобы мои враги сразу отстали и поняли, что со мной шутки плохи. Но я говорил себе это уже дома, ходя по комнате – и прокручивая все подробности случившегося в голове. Бывали среди них такие, за которые мне было особенно стыдно и нестерпимо обидно даже теперь, когда все уже закончилось – и о которых никто, вероятно, и не вспоминал. Такой подробностью могло быть отдельное, нечаянно сорвавшееся с языка слово или жест, выдававший меня с головой. Но даже короткие и незначительные мгновения моего позора заставляли переигрывать всю ситуацию заново – в воображении. Здесь я всегда оказывался на высоте и в нужный момент быстро выдавал только что продуманную реплику – представлявшуюся окружающим остроумной импровизацией. Я продолжал сочинять подробности случившегося и придавал им те оттенки, которых они никогда бы не могли иметь в реальности. Я разыгрывал живые и оригинальные пьесы, рождавшиеся на порыве сиюминутного вдохновения, все дальше заводившего меня в области идеального и невозможного. В определенный момент наступала подлинная эйфория. Я задыхался от восторга и радости, поражаясь виртуозности собственного воображения и удачности отдельных образов, объединявшихся им в гармоничное целое. В других случаях, когда фантазия бывала мрачной, я упивался бесконечной жалостью к себе и своим одноклассникам, проливавшим слезы из-за моей внезапной смерти, наступившей по причине их равнодушия и злобы. Растроганный до глубины души, я жалел и прощал их, злорадно торжествуя – и радуясь признанию после смерти. Запоздалому, но оттого – еще более сладостному. После таких уходов в светлые альтернативные миры мир реальный, к которому я возвращался утром, представал в особенно унылом и мрачном свете.
– А можно перерыв?
Жалобный голос доносился из задних рядов – и, приглядевшись, Андрей увидел бородача, неуверенно тянувшего руку.
– Неужели я так долго говорю?
– Нет, но вы опоздали к началу, – мягко, но твердо заметил молодой человек в очках, сидевший в первом ряду.
– Ага, все ясно. Значит уже устали слушать, да?
– Да-а-а!
Белов засмеялся.
– Тогда делаем перерыв!
Несмотря на объявленный отдых, только несколько человек из задних рядов спустились вниз и вышли в коридор. Остальные смотрели в телефоны или спали на руках, уткнувшись в них головой. Многие с любопытством поглядывали на Белова, но особенно – одна очень спокойная девушка с рыжими волосами, сидевшая прямо перед ним. Андрей устроился на краешке стола – и с удовольствием разглядывал березу.
– А вы кто? – услышал он вдруг вкрадчивый голос над самым своим ухом. Белов обернулся. Перед ним стояла высокая и красивая блондинка, полностью одетая в черное. Вид у нее был лукавый, но в то же время серьезный и заинтересованный, а главное – совершенно неприступный.
– Я тут случайно, – тихо ответил Андрей, доверительно склонившись к ней. – Все эти люди думают, что я – лектор. А я просто проходил мимо – и увидел, что аудитория пустует. Вот я и решил, что будет неплохо прочесть лекцию, а уж тем более – о собственной жизни. Мне давно хотелось сделать это. И вроде даже слушают, как посмотрю.
Блондинка улыбнулась – легкой и фальшивой улыбкой.
– Может быть, вы тоже хотите послушать?
– За тем и пришла, – коротко ответила она и отправилась наверх. Очень спокойная девушка с рыжими волосами все это время наблюдала за Андреем. Он заметил это – и неопределенно пожал плечами, кивнув вслед уходящей красотке. Собеседница подняла глаза к потолку – и так же неопределенно покачала головой. Старички в задних рядах начали усиленно перешептываться, и Белов сделал решительный жест руками.
– Что ж, друзья, думаю, мы можем продолжать. С определенного момента из пьес мои фантазии стали превращаться в мюзиклы. Я уже упоминал, что на «огоньках» мы проводили конкурсы и играли, но главное – танцевали. А для моей нерешительной и неловкой натуры танцы были страшнейшим испытанием. Мы освобождали пространство в центре класса, передвигая все стулья к столам. На этих стульях я и проводил большую часть времени. Все наши огоньки напоминали мне комичный эпизод из какого-нибудь фильма, где молодежь приходит на танцы и большинство парней жмется по стенкам или сидит на стульях – в центре же зала танцуют одна-две пары, да и те – девушки. Я предпочитал сидеть, чтобы придать себе хоть немного уверенности, которой напрочь лишаешься в стоячем положении, протирая мыском паркет – и не зная, куда деться от глаз. Как и разговоры, все эти игры и танцы были совсем не для меня. Дома же, освобожденный от гнета реальности, я включал музыку – и начиналось мое собственное шоу. В те годы я слушал ее исключительно на магнитофоне, причем – без наушников. Мне и сейчас кажется невероятным, что я надеялся лишь на тонкую дверь, отделявшую меня от остальных членов семьи – которые, таким образом, могли слышать все достаточно четко, если бы просто стояли в коридоре. В этом не было ничего ужасного – но ужасно стеснителен был я сам, не желая, чтобы о моих вкусах и пристрастиях узнали другие – даже самые близкие и родные мне люди. Мне нравилось то, что я слушал – но при этом я постоянно опасался осуждения со стороны взрослых. Например, дедушка, услышав мою музыку, наверняка бы поморщился и пробормотал что-нибудь ругательное – означавшее, что эта дрянь не имеет ничего общего с советской классикой. То же самое в душе подумала бы и бабушка – и лишь ее ангельская доброжелательность не позволила бы высказать все это вслух. О том же, что подумали бы, родители, и в особенности – отец, бывший для меня культурным небожителем, страшно было и представить. Но чрезвычайная мнительность и осторожность сочетались у меня тогда с поразительной наивностью – и верой в то, что действительность именно такова, какой и кажется мне. Я был уверен, что, заслышав в коридоре шаги и нажав в этот момент «стоп», я сумею сохранить свои пристрастия в полной неприкосновенности. Так или иначе, довольно скоро лучшими моими друзьями стали именно наушники.
Раздались понимающие смешки.
– Что касается самих музыкальных фантазий, здесь существовало два основных варианта. Оба были связаны с Ларой, в которую я был влюблен уже так сильно, что не мог позволить себе мечтать о ком-нибудь еще. Первый вариант предполагал, что во всей вселенной оставались только мы двое. Этой вселенной становилась просторная комната, чаще всего – наш класс, так как в те годы мне было сложно вообразить себе другое, либо просто – произвольное место. Все мои мысли сосредотачивались вокруг одноклассников и той среды, где я проводил с ними время. Я слушал музыку – и представлял себе, что танцую с Ларой. Песни я выбирал наиболее сентиментальные и романтичные, но главное – с женским вокалом. Все эти чудесные голоса (даже если они не были похожи) сливались для меня в один единственный и желанный образ. Я представлял себе, что каждую композицию исполняет именно Лара. Точнее, ее голос существовал как бы за кадром и был разлит в окружающей атмосфере, так как сама она кружилась со мной в вальсе – и едва ли могла петь и танцевать одновременно. В любом случае, певица и партнерша сливались для меня в единое целое, и я сполна наслаждался нашим уединением. При этом оно никогда не бывало полным. В комнате обязательно находился кто-то третий. Сокровенное желание остаться наедине с любимой странным образом дополнялось у меня желанием иметь свидетеля, присутствовавшего при моем торжестве, тайно завидовавшего мне – но не проявлявшего никакой враждебности и злобы. В ранних версиях первого варианта им становился Зацепин. Этим выбором я подчеркивал особую значимость моей победы, так как свидетелем оказывался влюбленный соперник, видевший, что предмет его обожания в качестве партнера по танцам предпочитал именно меня. Он же был вынужден смотреть на это – и, смирившись, признавать заслуженность такого предпочтения и мое неоспоримое превосходство над ним. Но, осознавая привилегированность своего положения, я делал щедрый жест: по окончании танца я уступал мою партнершу сопернику, давая ему возможность насладиться тем счастьем, которым безраздельно владел я сам. Таким образом, мы танцевали с Ларой по очереди, создавая определенную идиллию. Как в тот торжественный вечер, когда я сидел рядом с Колей и жаждал подробностей его чувств, вызванных ударами Лариных пальчиков, пытаясь стать третьим влюбленным и пережить чувство по доверенности, я пытался достичь полной гармонии между друзьями даже в вопросе любви, которую нельзя было разделить – но которой можно было поделиться. Это было щедростью короля, позволявшего придворному любоваться своей королевой. Но было это и актом доброй воли, выражавшим протест против невозможности личного счастья в то время, когда другой напрочь лишен его. Так, чувство справедливости доходило у меня до абсурда. Прилюдный успех, торжество эгоизма, но вместе с тем – и радость от возможности поделиться, сделать общим абсолютно все – даже любовь.
– Замысловато, конечно.
– Наверное. Но парадокс этот сохранялся и во втором варианте. Здесь в шоу участвовало значительно большее число людей, можно сказать – весь класс. «Можно сказать» относится к тем невзрачным, забитым и молчаливым личностям, которые не принимали участия в «подлинной» жизни класса (той ее части, которая больше всего привлекала меня) – либо делали это так незаметно, что не представляли для меня никакого интереса и в разыгрываемой партии, как фигуры, не имели никакой ценности. Они были статистами, мелькавшими на заднем плане – и пригождавшимися порой для массовки. В центре по-прежнему находилась Лара – некоронованная королева бала, не делавшая ничего особенного, но невольно привлекавшая взгляды и имевшая определенную репутацию, определенную роль, подразумевавшуюся главной, несмотря на внешнее равноправие участников. Героев-любовников играли Коли – Фадеев и Зацепин. Первый считался официальным ухажером – влиятельным, богатым и успешным. Второй же подавал надежды как менее устроенный и обеспеченный – но более привлекательный и романтичный. Особенную симпатию придавал моему другу сам его статус – статус несчастного влюбленного, желавшего завоевать расположение красавицы, принадлежавшей другому. Я же, будучи режиссером, мог выбрать себе любую роль по вкусу. Самой привлекательной казалась роль протагониста, вытеснявшего обоих любовников – и становившегося партнером Лары. Речь по-прежнему шла о танцах – и вся интрига заключалась в предпочтении. Тот, кого она выбирала, становился героем и всеобщим любимцем – за которым остальные участники благоговейно наблюдали со своих мест.