Стоя на улице, копы потягивали кофе, курили, разминали плечи. Они знали девушек по именам и кличкам. Фокси. Энджи. Раф. Булочка. Кекс. Старые знакомые. Акция текла сонно, как и само утро. Должно быть, девушек кто-то предупредил, и они избавились от шприцев и прочей аптеки, скинули на обочине. Облавы случались и прежде, но теперь мели буквально всех.
— Я хочу знать, что с ними будет, — твердил Корриган, переходя от одного копа к другому. — Куда вы их отправляете? За что вы их арестовали?
— А нечего звезды разглядывать, — усмехнулся полисмен, толкая Корригана в плечо.
Я смотрел под колеса патрульной машины, где запуталось длинное боа. Словно в порыве нежности обвилось вокруг колеса, и в воздухе кружили легкие клочки розового пуха.
Корриган списывал номера с полицейских блях. Высокая женщина в форме вырвала из его руки записную книжку, медленно и демонстративно порвала.
— Слышь, волынка тупорылая, они скоро вернутся, ясно?
— Куда вы их отправляете?
— А тебе что, приятель?
— Куда вы их везете? Какой участок?
— Отойди. Вон туда. Живо.
— На каком основании?
— На том основании, что я шкуру с тебя спущу, если не отойдешь.
— Просто ответьте мне.
— Ответ семь, — сказала женщина-коп, пристально рассматривая Корригана. — Ответ всегда семь.[38] Усек?
— Не усек.
— Да что с тобой, парень? Что ты за овощ такой?
Один из сержантов выпятил грудь:
— Кто-нибудь, подсобите мистеру Любовь-Морковь!
Корригана вытолкали на обочину и посоветовали ближе не соваться:
— Еще раз вякнешь, окажешься в камере.
Я отвел брата в сторону. Весь багровый, кулаки сжаты. На виске пульсирует жилка. По шее расползлось новое пятно.
— Давай полегче, Корр, ладно? Потом разберемся. В участке им по-любому лучше. Ты ведь не в восторге от их занятий.
— Не в этом дело.
— Ну хватит, идем отсюда, — сказал я. — Послушай меня. Мы ими еще займемся.
Один за другим фургоны съехали с тротуара, за ними отчалили все патрульные автомобили, кроме одного. Сбились в кучки зеваки. Подростки на велосипедах кружили по опустевшему участку, будто обнаружив новую площадку для езды. Корриган отыскал в канаве у обочины связку ключей. Дешевый прозрачный брелок с детским личиком. На обороте — другое лицо.
— Вот в чем дело, — сказал Корриган, протягивая мне ключи. — Это дети Джаз.
Чьим промыслом я здесь обрелся, тот пускай домой теперь меня ведет. За наше маленькое свидание Тилли запросила пятнадцать долларов, похлопала по спине, потом с немалой иронией заявила, что я не посрамил Ирландию. Зови меня Булочкой. Подергала десятку за уголки и сказала, что почитает из Халиля Джебрана,[39] если есть настроение.
— В другой раз, — ответил я.
Тилли покопалась в сумочке.
— Может, ширнешься? — предложила она, застегивая мне брюки. Сказала, что сможет достать у Энджи.
— Не в моем стиле, — сказал я.
Захихикав, она подалась поближе и переспросила:
— В твоем стиле? — Провела рукой по моему бедру, снова прыснула. — Твой стиль!
На миг меня прошиб холодный пот: вдруг она прикарманила все чаевые, — но нет, она просто затянула мой ремень и шлепнула меня по заду.
Я же радовался, что не пошел с ее дочерью. Чувствовал себя почти праведником, словно и не было искушения. Аромат Тилли преследовал меня еще пару дней — и опять меня обволок, когда ее арестовали.
— Она уже бабушка?
— Я же тебе говорил, — ответил Корриган.
Он кинулся к последней патрульной машине, размахивая брелоком Джаз.
— А с этим как? — крикнул он копам. — Позовете кого-то смотреть за ее детьми? Об этом вы подумали? Кто присмотрит за детьми? Или просто бросите их на улице? Вы арестовали их мать и бабушку!
— Мистер, — проговорил коп, — еще слово, и…
Резко дернув Корригана за локоть, я потащил его прочь. Без шлюх снаружи здания казались более зловещими: знакомый пейзаж изменился, старые тотемы рухнули.
Лифт опять не работал. Задыхаясь, Корриган бросился наверх по лестнице. Дома тут же принялся названивать знакомым активистам, искать адвоката для девушек и няню для детей Джаззлин.
— Я даже не знаю, куда их повезли, — орал он в трубку. — Со мной не стали разговаривать. В прошлый раз не хватило камер, их отправили на Манхэттен.
Еще звонок. Отвернувшись, Корриган прикрыл ладонью микрофон:
— Аделита?
Шепча, он туже сжимал трубку. Несколько последних вечеров Корриган провел у Аделиты дома и всякий раз возвращался в том же состоянии: метался по комнате, крутил пуговицы на рубашке, бормотал что-то под нос, пытался читать Библию, искал в ней какого-то оправдания себе — или же такого слова, от которого бы мучился дальше, боли, что терзала бы его. Но и счастья искал, энергии. Я уже не знал, что ему сказать. Поддайся унынию. Смени работу. Забудь Аделиту. Живи дальше. По крайней мере, с проститутками ему не хватало времени жонглировать понятиями любви и утраты — на улице все проще: берешь и берешь. С Аделитой все иначе: она не впаривала ни алчность, ни оргазм. Сие есть тело Мое, которое за вас предается.[40]
Позже, около полудня, я обнаружил Корригана в ванной — он брился перед зеркалом. Брат уже побывал в окружном суде Бронкса, где большинство шлюх успели выслушать приговор и выйти на свободу по истечении срока наказания. Выяснилось, впрочем, что Тилли и Джаззлин разыскивались в Манхэттене за кражу. Они вдвоем обчистили клиента. Дело хотя и давнее, но их все равно переправили в центр. Корриган влез в хрусткую черную рубашку и темные брюки, снова подошел к зеркалу, смочил и пригладил длинные волосы.
— Так-так, — сказал он, достал маленькие ножницы и отчекрыжил дюйма четыре. За три гладких взмаха с челкой было покончено.
— Поеду помогу им, — сказал он.
— Куда?
— В храм правосудия.
Он казался постаревшим, помятым. После стрижки плешь на макушке сделалась заметнее.
— Тюрьму называют «Могильниками».[41] Судить будут на Сентер-стрит.[42] Слушай, надо, чтоб ты меня подменил в доме престарелых. С Аделитой я говорил, она в курсе.
— Я? И что мне с ними делать?
— Не знаю. Отвези на пляж или еще куда-нибудь.
— У меня работа в Куинсе.
— Ради меня, братишка, прошу тебя. Я тебе потом отсигналю. — Корриган обернулся в дверях: — И береги Аделиту, ладно?
— Само собой.
— Дай слово.
— Ну да, да… Иди уже.
Из подъезда донесся смех детей, сопровождавших моего брата вниз по лестнице. Лишь когда в квартире настала полная тишина, я сообразил, что Корриган укатил на коричневом фургоне.
В прокате Хантс-Пойнта я расстался с последними чаевыми — внес залог за тачку.
— С кондиционером! — с идиотской ухмылкой отметил служащий. Последнее слово техники, не иначе. Над сердцем пришпилен значок с именем. — Вы уж поаккуратнее, машина новая.
Выдался один из таких дней, когда лето, казалось, окончательно успокоилось: не слишком жарко, облачно, в небе умиротворенное солнце. По радио крутили Марвина Гэя.[43] Обогнув низко посаженный «кадиллак», я вырулил на шоссе.
Аделита ждала у пандуса на крыльце дома престарелых. Она захватила на работу детей — двух смуглых очаровашек. Младшая потянула ее за рукав формы, и Аделита присела и поцеловала ребенка в закрытые веки. Волосы Аделиты были повязаны длинным цветастым шарфом, лицо сияло.
Я тогда сразу понял то, о чем давно знал Корриган, — в Аделите был внутренний порядок; при всей жесткости, в ней светилась легко проступавшая красота.
Когда я заикнулся о пляже, Аделита улыбнулась. Сказала, что мысль интересная, но неосуществимая: у стариков нет страховки, да и правила запрещают. Дети орали, тянули ее за рукава, цеплялись за руки.
— Хватит,m'ijo![44] — осадила она сынишку, и мы занялись привычной погрузкой инвалидных кресел в фургон; детей втиснули между сидений. На ограду сквера налип мусор. Машину мы поставили в тени здания.
— Ох, да какого черта! — сказала Аделита. Проскользнула за руль.
Я обошел фургон сзади. Усмехаясь, на меня глядел Альби — он произнес единственное слово. Переспрашивать не было нужды. Посигналив, Аделита вписала фургон в редкий летний поток машин. Дети радостно загалдели, когда мы выехали на шоссе. В отдалении виднелся Манхэттен, будто выстроенный из кубиков.
На Лонг-Айленде мы угодили в пробку. С задних сидений доносилось пение: старики пытались разучить с детьми обрывки старых песен, которых и припомнить-то не могли толком. «Все капли дождя мои», «Когда святые маршируют», «Не выталкивай бабусю с автобуса»…[45]
На пляже дети Аделиты бросились к воде, а мы пока расставляли кресла в тени фургона. Солнце поднималось, и тень становилась короче. Альби сбросил с плеч подтяжки и расстегнул пуговицы. Его шея и руки загорели дочерна, а под рубахой белела почти прозрачная кожа. Старик выглядел скульптурой из двух разных материалов, словно само свое тело готовил к шахматной партии.
— Твоему братцу шлюшки-то нравятся, а? — поинтересовался он. — Как по мне, свора размалеванных мошенниц. — Больше он не вымолвил ни слова, просто уставился в море.
Шила с улыбкой прикрыла глаза, низко надвинув соломенную шляпу. Старый итальянец — я не знал, как его зовут, щеголеватый субъект в идеально отглаженных брюках, — вминал и расправлял шляпу на колене, вздыхал. Снималась обувь. Обнажались лодыжки. Волны колотились о берег, а день ускользал от нас, как песок меж пальцев.
Радиоприемники, пляжные зонтики, обжигающий соленый воздух.