И сколько раз бывали холода — страница 13 из 19


Было мне несколько снов, когда я проживала такую любовь, такую полноту Встречи, которая невозможна была бы здесь – потому что это рай на земле. Но ещё большее было дано мне в минуту полной душевной обессиленности, тихих слёз, когда нет уже сил поднять голову от подушки.

В этот миг будто открылась дверь. Я оставалась в комнате, но лицо погрузилось в иной мир. Поле, весеннее поле. Нежность зелёных ростков. И упоительный запах пробуждающейся земли и весенних цветов. Но запах этот был настолько тонок, прекрасен, наполнен чем-то, от чего сердце исполнилось любовью, – и настолько это всё было реально… Поднимая голову, я ощущала, что отрываю себя от другой, несомненно, существующей жизни. Где нет горя, нет бессилья, где душа оживает. Где ждёт нас – Вечность.


Лето. Если вспоминаешь нашу троицу, то почти всегда перед глазами – лето. Стоило школе отпустить нас из своих цепких объятий, как до осени уже нельзя было разлучить нас.

У меня было такое платье, такое сумасшедшее платье. Из всех нарядов юности помнится – оно. Белое, с двумя оборками олиа на плечах, как у дам в старину, вторая по подолу. Платье было атласное, в мелких розовых розах с коричневыми листьями. Оно плескалось вокруг меня, как оно плескалось…

Я его летом не снимала.

И вообще, если оглянуться на то время – это одна большая светлая картина. Где есть место всему и всё – как долгие летние дни, которые никак не кончаются.

Наш сад граничил с переулком, в конце которого был детский сад. Бидоны с молоком туда привозил возчик. Телега, лошадь. Серая в яблоках. При своём росте и силе – как нежно брала она из наших рук яблоки и хлеб…

Когда-то я была очень разочарована, увидев в зоопарке слона.

– И это слон? А я думала, что он огромный…

Зарешёткойже стоял… зверь какзверь… ну, может, немного выше, чем мой отец. Ограда делала слона недоступным. Да и не хотелось гладить эту жёсткую морщинистую кожу, неряшливые уши-лопухи.

А лошадь хотелось «обнять и плакать». И забрать к себе. И чтобы на улицах были не машины, а лошади. Но как же становилось жалко, когда возвращался возчик, садился на телегу – ведь он такой большой, ведь тяжело! – и встряхивал вожжами. И старая лошадь покорно вымахивала шаг за шагом, уходя вдаль по улице…

Здесь же, в конце переулка, перед гаражами, лежала россыпь – кто бы сказал – щебня? Но надо было лишь присесть и упорно ворошить невзрачные грязно-белые камушки. И тогда непременно найдёшь меж ними полупрозрачные, мы говорили: слюда. Или тёмно-медового цвета, будто склеенные из блестящих трубочек. Я поднимала их восхищённо, хранила, мальчишки отдавали мне свои, и всё росла моя «сокровищница».

А фонтаны! Их тогда было много, город был словно резной – пронизан ручьями, фонтанами, синевой. Это сейчас – пересохшее горло и грязная Волга вдалеке. А тогда мы сидим в «аттракционном» парке, на краю фонтана, мелкого, с янтарной водой, и бьют струи, омывая бронзового орла, и совсем маленькие ребятишки шлёпают по тёплой воде. И Валька быстро зарисовывает в блокнот – детей, орла, весёлые длинные струи, рассыпающиеся брызгами под лучами солнца…

Наш приют был под старой лодкой. Можно было, конечно, сидеть и у нас в саду. Но в том же переулке стояла поднятая на железные опоры чья-то старая лодка. И мы забирались под неё и сидели на шершавых скамейках, в полутьме. Что бы ни было там, снаружи, – хоть дождь, хоть что…

О чём мы тогда говорили? Валька всегда был немногословен – он слушал. Митя мог рассказать больше всех. Нам казалось – он знает обо всём на свете. Он много ездил с родителями. Заграница была тогда почти недоступна, но «на стране родной я поставил крест» – говорил Митя, имея в виду, что пересёк её с севера на юг и с запада на восток.

– Мы долго жили на Камчатке, – говорил он. – Сугробы там – из окна второго этажа можно скатываться. И ни одного голубя. Когда отец привёз нас в Москву, у памятника Неизвестному Солдату было столько голубей – я смотрел на них, как на жар-птиц!

Родной для тёти Нины Кавказ считал родным и Митя. Завораживали названия, которые он произносил: Чегет, Чегем, Баксан…

– У нас в Пятигорске жарко, а приедешь к Баксану – ну лёд… Горная река. Такое течение! Водопады – из-за пены не видно воды… А какие там лошади – арабы! Хвосты у них таким изгибом – видели, может, в кино? Умнющие кони, как профессора.

– Белые? – спрашивал Валька. Он всё видел в цвете.

Митя качал головой:

– Лошади не рождаются белыми. Проходит несколько лет – тогда белеют. Говорят, что их высекают из кавказского мрамора и сбрызгивают минеральной водой – и они оживают…

Наша старая лошадь блекла рядом с «арабами», и оттого ещё жальче было её. Ещё больше мы с Валькой любили её – щемящей любовью, когда всё можно отдать – и яблоки, и хлеб, и душу.

А чтобы мы хоть немного представили себе кавказское небо – «Темнеет там – в один миг! И какие звёзды огромные!» – Митя потащил нас ночью в Берёзовую рощу. Вернее, на холмы возле неё, где город не мешал небу, где оно было рядом – со всеми звёздами!


Я купила его на рынке. Сто лет мечтала о собаке, и дома всё говорили – потому что достало моё нытье: «Ну ладно, если будет не слишком дорого…»

Наш Птичий рынок был скуден. По субботам-воскресеньям стояли обычно два-три человека с коробками в ногах. В сухой траве шевелились длинные уши кроликов.

В сетчатых железных клетках «на полусогнутых» сидели куры. Из мешков доносился визг поросят – невидимых. Ни разу не увидела я в детстве поросёнка, всегда – в мешках.

Иногда какая-нибудь тётка выносила котят. Медленно прохаживалась, прижимая их к груди, закутанных в платок: «Возьмите в добрые руки! За десять копеек – чтоб прижились!»

А тут сидел на складном стульчике деревенский мужик, в ногах у него стояла сумка, а в сумке спал щенок.

– Почём? – спросила я, решив, что если не очень дорого, то это судьба.

– Пять рублей.

Щенок был песочного оттенка, позже я услышала название цвета – палевый.

Я взяла его на руки – тяжёлый, сонный. Собачий младенец.

– Овчар, – сказал Митя. – Точно тебе говорю. Вот только цвет…

Те, чьё детство пришлось на советское время, помнят эти волшебные слова – «немецкая овчарка». Собаки этой породы были героями почти всех фильмов той поры: «Ко мне, Мухтар», «Пограничный пёс Алый». Добыть овчарёнка было непросто – предстояло долгими месяцами стоять на очереди в клубе служебного собаководства, сдавать техминимум – этим определялось, можно ли тебе доверить породистого пса. А детям ночами снились острые уши, улыбающаяся морда и умные глаза будущего несравненного друга и защитника.

– Мить, – сказала я и прижала щенка к себе, – меня, конечно, дома убьют…

– Скажем, что это я тебе подарил на день рождения, – и он полез в карман за пятёркой.

И вправду дома чуть не убили. Самовольница, навязала не шею семье живое существо… Никто, видимо, не думал, что о собаке я мечтала всерьёз. А теперь вот он, зверь, стоит, широко расставив лапы, и прудит лужу.

– Кончилась моя спокойная жизнь, – повторяла бабушка. – А я мечтала, когда выйду на пенсию…

Это была вечная присказка, и ей не надо было лишний раз повторять, о чём она мечтала, – я это знала наизусть. Вязать она мечтала – вволю, плести спицами узоры из разноцветных ниток. Растить цветы в саду: тюльпаны, ромашки, розы…

В бабушке сочеталась жажда заработать лишнюю копейку к крошечной пенсии в сорок шесть рублей: «Мы люди тэмни, мы любим гроши» – это была её фраза – сочеталась с удивительной бесшабашностью и лёгким отношениям к этим деньгам – кровь ли польских дворян говорила тогда в ней? Она дарила тем или иным знакомым не только букеты, но и свитеры, над которыми сидела по месяцу. Аденьги, заработанные на рынке, – весь день, жаркий, томный продавала цветы – деньги эти она ссыпала мне в руку:

– Пойди купи самых лучших конфет.

Дедушка в конце концов проявил разумную строгость. Хорошо, пусть будет собака: внучка который год отличница, заслужила. Но четвероногое существо должно жить на улице и порога дома не переступать!

Только если на улице был совсем уж мороз и ветки деревьев застывали, будто отлитые из чёрного стекла, а пар, идущий изо рта, был так густ, что казался осязаемым, – это уже за минус тридцать – только тогда Дику дозволялось переночевать в маленьком коридорчике.

Он заболел – тяжко. Мы водили его к ветеринару. Он еле шёл. Определили воспаление лёгких, долго ходили мы с ним на уколы. Но дедушка так и не разрешил впустить его в дом, овчар жил в будке, куда я готова была переселиться к нему и укрывать его своей шубой.

С тех пор мне щемяще жаль животных, как никого из людей. И нынешний пёс мой – тоже палевый, но никакой не овчар вовсе, а американский спаниель – спит у меня в ногах, а иногда, окончательно обнаглев, пробирается и устраивается головой на подушке.

…Когда Дик пропал, мне сказали, что он убежал на собачью свадьбу. Это был такой вроде бы счастливый финал. Убежал к своей любви.

Я тосковала – выйти на веранду и не увидеть его, рыжего, несущегося навстречу, прыгающего, чтобы взбросить на меня лапы, жарко и торопливо дышать в лицо, облизывать также торопливо, упиваться счастьем оттого, что я есть.

Каково же было моё изумление, когда несколько дней спустя я увидела идущего по улице Митю с Диком на поводке.

Митя к тому времени – а нам уже исполнилось по четырнадцать – стал удивительно хорош собой. Я знала, сколько девчонок на него заглядывается. Высокий, смуглый, летом он по-пиратски повязывал голову платком.

И вот он идёт, весь такой корсар, и рядом с ним на поводке – мой пёс.

– Митька! Где ты его нашёл?

Но никогда я не могла ожидать того, что услышала:

– Его продали. Твои. На хоздвор. За телегу навоза. Валька его нашёл. А сегодня ночью мы его оттуда свистнули.

Это был момент, начиная с которого я поверила в предательство близких. Верно, бабушка боялась, что Дик сорвётся, помнёт её цветы – и в очередной раз взыграла в ней практичность. А потом так легко, вдохновенно врала мне о собачьей свадьбе…