Мы сидели под лодкой, и я всё доказывала, что надо отдать на этот хоздвор скопленные мной деньги, а дедушку с бабушкой устыдить, сказать, что я без Дика жить не смогу. Что нельзя продавать тех, кого любишь.
– Но они-то – не любят. И они его опять продадут, – возражал Митя. – Раз один раз смогли – всё. Продадут ещё дальше, и мы его потом не найдём. Я его лучше заберу. Мама не против. У нас с ним ничего не случится.
И он был, конечно, прав.
Дик перенёс разлуку легко. Он давно знал и любил Митю. И тётя Нина скоро уже души в собаке не чаяла. Овчар был допущен в дом и часами лежал на кухне, положив голову на лапы, смотрел, как тётя Нина готовит или шьёт. Ловил на лету кусочки печенья и колбасы. С ним разговаривали, подолгу, то нежно, то ворчливо. Ворошили пальцами рыжую шерсть на затылке. Скоро он уже слушался Митю с полуслова.
А у меня навсегда осталось чувство, что у меня был – был! – свой ангел-хранитель. И его продали. Ангелов, оказывается, тоже можно продать.
Наш пляж… Он чуть ниже ГЭС, тут постоянно – приливы, отливы… Мы лежим на крупном и оттого особенно жёстком, почти белом песке, пересыпаем его в ладонях. И Дик валяется тут же, чуть повыше, в тени ивы, и смотрит на нас, и улыбается во всю пасть, радуясь, что он – с нами. И в то же время мы кретины в его глазах: как можно печься на солнце, если есть тень?
Но любимейшая минута для него, когда кто-то идёт купаться.
– Эй, чувак, у тебя водолазов в роду не было? – спрашивает Митя, вороша рыжую шерсть.
Дик – водоплавающая собака. Сперва он несколько раз упоённо, стрелою, проносится по берегу. Не дай Бог оказаться на его пути – снесёт. Он счастлив, что предстоит долгий заплыв. А потом, поднимая фонтан брызг, бросается в Волгу, навстречу волнам.
Я боюсь идти в воду, и Митя даёт мне руку. Он хочет завести меня на глубину: знает, что плавать я умею. Немного, но умею. Я вырываюсь из его сильной, холодной от воды руки – не могу преодолеть ужаса не чувствовать дна под ногами – и он уплывает один. Он знает здесь всё, все течения и, когда хочет доплыть до дальнего острова, знает, в каком месте надо войти в воду, чтобы снесло точно туда.
Всё, нет их с Диком, уплыли, даже голов их скоро не будет видно.
А Валька не умеет плавать – почти как я. Ему вообще мало надо. Он зайдёт в Волгу по колено, закинет руки за голову. Ветер овевает худенькое мальчишечье тело, а Валька будто впитывает ветер, потягивается.
– Господи, как же здесь хорошо…
А потом он идёт на мостик, ведущий к дебаркадеру, и я за ним. Шлёпаем босыми ногами по длинным, тёплым, пружинящим от каждого шага доскам.
Валька, оказывается, хотел посмотреть, как нарастает глубина, как меняется цвет воды. У берега она жёлтая, как чай, дальше делается всё темнее, и вот уже плывут навстречу ошмётки почти чёрных водорослей и силуэты рыб – стайка их скользит безбоязненно, они у себя дома…
Взгляд у Вальки на несколько минут становится напряжённым, неподвижным – он запоминает цвета.
А потом говорит:
– Ты представляешь, что бы было, если бы вся вода из Волги вдруг ушла…
Он не боится и может вдруг ярко представить себе такое. Рядом с ним этому учусь и я.
…И вот реки больше нет. Каньон метров сорок глубиной. Горы стали неожиданно высокими, со скользкими чёрными подошвами. Обнажилось дно – и что оно скрывает? Всякий хлам – без этого никак. Но и затонувшие корабли?
– Тут всяких судов много потонуло, – продолжает мою мысль Валька. – У меня есть дядька знакомый, старик уже. Он капитаном был, рассказывал, что дважды тонул. А бабка говорила, что в монастыре… там, ниже по Волге, – монастырь… После революции с колокольни тяжеленный колокол сняли – ценный какой-то, переплавить хотели. На барже везли, и баржа та вместе с колоколом под воду ушла. Бабка твердила: «Так и не дался большевикам. Может, когда-нибудь сыщется».
Мы стоим на краю мостика и смотрим вниз. Вода уже совсем тёмная, дна не видно. Мутная – водолаз ничего не разглядит дальше вытянутой руки. Вот если бы действительно обмелела вдруг Волга до самого дна – сколько тайн предстало бы нашим глазам?
И то, что сейчас откроется перед Митиным взглядом, если он доплывёт до дальних островков, сравнится ли с теми картинами, которые открывает перед нами воображение? Говорят даже, что там, на дне, останки мамонтов и древних моллюсков.
Парк с аттракционами… Они работают не всегда – то выходной, то что-то сломалось в механизмах, то тётенька, которая отрывает корешки билетов и нажимает пусковую кнопку, на больничном.
Счастье, когда ещё издали видишь круженье – в разлёте сквозь листву – серых и красных кресел.
– Айда на «Ветерок»! Или сперва на «Лодочки»?
«Ветерок» – узкие кресла на длинных железных цепях. Шёлковое платье моё скользит – одна надежда на цепочку-пристёжку. Карусель несёт нас низко над землёй, так что босоножки касаются пыльной травы, а потом цепи – вместе с нами – будто вздувает ветром.
– Мамочки-и-и-и…
И ветер, и листва зелёная, весенняя, и весь мир – навстречу. И уже не кресло несёт, а ты сама летишь, и это не удивительно, потому что в пятнадцать лет – ты всё можешь.
На «Лодочках» я всегда прошу Митю:
– Только не сильно раскачивай, чтобы не перевернуться… А то больше не пойду с тобой никогда…
– Когда я тебя переворачивал? – весело удивляется он. – В которую пойдём? Вон в ту, голубую?
Тётка двинула на себя блестящий рычаг с чёрной рукоятью, из-под лодочки ушла опора, и она закачалась.
И вот тут надо следить за Митькой, потому что, вроде несильно и размеренно приседая, откидываясь назад, с невинном такой улыбочкой, он в минуту разгоняет лодку так, что летишь вниз – у-ух, и ноги отрываются от железного дна, и тётка уже кричит:
– Хулиган, сломаешь щас всё! Прекрати щас же!
– Митька, урод, чтоб я ещё когда-нибудь с тобой!..
– А мы вот ещё повыше!
– Козёл, убью!
– Ни фига себе дама ругается! – хохочет Митька и приседает в очередной раз.
Я уже готова завизжать от страха или вцепиться в него, но нельзя, ни за что нельзя отпускать эти железки, за которые держишься. Или я вылечу… куда вылечу? Куда меня отбросит та сила, что сейчас отрывает от земли?
…Мы вылезаем из лодочки, я колочу Митьку ладонью по спине, приговаривая: «Чтобы ещё раз с тобой, уродом…» А он церемонно подаёт мне руку, помогая перебраться через бортик, как даме помогают выйти из кареты.
– И больше не смей приходить! – визжит аттракционная тётка. – Милицию вызову…
Но Митька уже играет другую роль – джентльмена.
– А не пойти ли нам всем за мороженым? – любезно предлагает он. – Я плачу, господа!
Летом Митьку обязательно увозят: август они с мамой проводят в Пятигорске, у родных. Вернутся перед самой школой.
Этот месяц мы с Валькой живём тихо. Удивительно, как много мы молчим, когда остаёмся вдвоём. С Валькой можно молчать, как наедине с собой, и думать о своём, и забывать, что он рядом.
Мы проводим дни у него или у меня. Он так же охотно помогает мне в делах повседневных, как я ему. Мы собираем яблоки в нашем саду. А потом вместе с бабушкой сидим и в три ножика тоненько их нарезаем. Раньше дедушка расстилал газеты на крыше сарая, забирался, раскладывал яблочные дольки – сушить на солнце. После бабушка ссыпала их, коричневые, невесомые, в наволочки – на зимние компоты.
Валька не даёт дедушке лезть на сарай:
– Пётр Иванович, я сам…
…Вечерами мы сидим в саду на скамье. Я читаю вслух очередную книжку, цапнутую в библиотеке. «Землю Санникова», или «Королеву Марго», или «Тайну двух океанов».
Валька рисует.
Один раз, всего лишь раз, он нарисовал меня.
Я стояла на качелях, на тех самых «лодочках». Закинув голову и смеясь – небу… И всё было – в водопаде тех ярких бликов, без которых невозможно представить Валькины рисунки. Всё летело – и моё белое платье, и руки, и волосы, и лодочка, и небо – навстречу. Красный, зелёный, синий, золотой – ликующий водопад, фейерверк цветов… Но я была одна на тех качелях. Без Мити. Я – и небо…
Валька положил сырой ещё альбомный листок поверх страниц, рассказывающих как граф Монте-Кристо испытывал на себе яды.
– На…
И я снова, как всегда, когда видела Валькины картины, испытала короткое, щемящее чувство тоски, что живу в этом, а не в том, его, мире. Я хочу на эти качели, под этот водопад ярких и чистых цветов. Валька, нельзя быть волшебником наполовину! Забери меня туда…
Осень разделяла нас. Мы учились в разных школах. И если ранняя осень – это почти лето, целые рощи разноцветных астр в саду, сахаристые на разрезе арбузы и жёлтые зёрна кукурузы – мы натираем початки маслом и солью и упиваемся ими, ещё дымящимися, то приходит время, когда город всё глубже и глубже погружается, увязает в непогоде. В холодном дожде, в сетке обнажившихся ветвей. И листва под ногами – уже не золотым, невесомым, шуршащим ковром – ржавая, тёмная, начинает гнить…
А потом какой-нибудь один день – тёплый, последний. И город – как одна большая комната. Кажется, что горы защищают его от идущего холода, от зимы. Зима рядом, может быть, в нескольких часах пути, но пока мы бродим по улицам, как по тёплой комнате, где ни ветерка нет.
В такой день – будто случайно, но год за годом так выходит – мы собираемся вечером в кафе. Кофе слабый, почти прозрачный, но такой горячий, опаляет пальцы. Пирожные – розовые цветы, зелёные листья – и вся зима впереди.
Валька чертит пальцем на салфетке – ему тоже тосклив грядущий ноябрь, нелюбимый наш месяц: нет уже красоты осени, нет ещё радости первого снега.
– Ну что? – спрашивает Митя, оглядывая загрустившее своё войско (так вышло, что мы всегда считали его полководцем). – Идём сегодня на «Зорро»?
Или – на «Вокруг света за восемьдесят дней», или на «Юного Робин Гуда»…
– Да там же мальчишки, толпа у кассы, не пробиться…
Но мы пробиваемся. Хоть какой-нибудь фильм, но посмотрим. В городе два кинотеатра. И в одном из них – два зала. Синий и розовый. Медленно, волшебно меркнет там свет.