The dear repose for limbs with travel tired;
But then begins a journey in my head,
To work my mind, when body’s work’s expired:
For then my thoughts (from far where I abide)
Intend a zealous pilgrimage to thee,
And keep my drooping eyelids open wide,
Looking on darkness which the blind do see:
Save that my soul’s imaginary sight
Presents thy shadow to my sightless view,
Which, like a jewel hung in ghastly night,
Makes black night beauteous and her old face new.
Lo, thus, by day my limbs, by night my mind,
For thee, and for myself, no quiet find.
С дороги — бух в постель, а сон все мимо, мимо.
Усталый телом, я и рад бы отдохнуть,
Но мысль не хочет спать, и к той, что мной любима,
Сейчас пускается в дальнейший, трудный путь.
Мысль — эта странница — идет неутомимо
На поклонение к тебе, и мне уснуть
Минуты не дает; глаз не могу сомкнуть,
Вперенных в тьму, во мрак, в то, что слепцами зримо.
И зоркостью души я — без пособья глаз,
Я — вижу тень твою. Она живой алмаз
Во мраке полночи. Ночь эта блещет ею
И ею молодит свой черный старый лик.
Я ж от тебя ни днем ни ночью, ни на миг,
Здесь — телом, там — душой, покоя не имею.
Усталый от трудов, кидаюсь я в постель,
Бесценное убежище для членов,
Измученных дневной дорогой; но
Тут начинается хожденье в голове
Моей: берется за работу ум,
Когда окончена работа тела!
И мысли у меня (из далека, в котором
Я нахожусь) к тебе на поклоненье
Пускаются, в благочестивый путь,
И держат обессиленные веки
Мои раскрытыми широко и глаза
Уставленными в темноту, в которой
Слепой увидел бы не менее, чем я,
Когда бы сердца призрачное зренье
Впотьмах ни зги не видящему взгляду
Твоей не представляло тени, что,
Подобно драгоценности, висящей
Над полной гробовых видений ночью,
Ночь черную мне делает прелестной
И новым старый лик ее.
Так члены
Мои весь день, и голова всю ночь
То за себя, то за тебя не могут
Найти покоя…
Я в мирном сне ищу успокоенья
От будничных забот и суеты, —
Напрасно все. Не спит воображенье;
Спокойно тело, — бодрствуют мечты.
Они к тебе стремятся, друг далекий,
Широкою и властною волной.
Застлал мне взор полночи мрак глубокий,
Как взор слепого черной пеленой.
Но я не слеп. Передо мной витает
Твой милый образ. Освещая ночь,
Он как звезда во тьме ее блистает,
С ее лица морщины гонит прочь.
Итак, днем члены отдыха не знают,
А ночью мысли к другу улетают.
Спешу я, утомясь, к целительной постели,
где плоти суждено от странствий отдохнуть, —
но только все труды от тела отлетели,
пускается мой ум в паломнический путь.
Потоки дум моих, отсюда, издалека,
настойчиво к твоим стремятся чудесам —
и держат, и влекут изменчивое око,
открытое во тьму, знакомую слепцам.
Зато моей души таинственное зренье
торопится помочь полночной слепоте;
окрашивая ночь, твое отображенье
дрожит, как самоцвет, в могильной темноте.
Так, ни тебе, ни мне покоя не давая,
днем тело трудится, а ночью — мысль живая.
Трудами изнурен, хочу уснуть,
Блаженный отдых обрести в постели.
Но только лягу, вновь пускаюсь в путь —
В своих мечтах — к одной и той же цели.
Мои мечты и чувства в сотый раз
Идут к тебе дорогой пилигрима,
И, не смыкая утомленных глаз,
Я вижу тьму, что и слепому зрима.
Усердным взором сердца и ума
Во тьме тебя ищу, лишенный зренья.
И кажется великолепной тьма,
Когда в нее ты входишь светлой тенью.
Мне от любви покоя не найти.
И днем и ночью — я всегда в пути.
Когда дневная расточится тьма
И члены просят, утомясь, покоя
От странствий — настает черед ума:
Ему пуститься в странствие ночное.
К тебе мой дух, как добрый пилигрим,
Спешит и будит сомкнутые веки,
И ночи мрак ужасней перед ним,
Чем ночь, слепца объявшая навеки.
Но вот, наперекор бессилью глаз,
Твой образ светит мысленному зренью;
Старуху-ночь сверкающий алмаз
Дарит красой и юности цветеньем.
Так тело днем, а ночью дух в труде,
И нет покоя нам с тобой нигде.
В пути устав и чтоб избыть заботу,
В постели я вкусить желаю сна,
Но мысли тут берутся за работу,
Когда работа тела свершена.
И ревностным паломником далеко
В края твои к тебе они спешат.
Во тьму слепца мое взирает око,
И веки закрываться не хотят.
И тут виденьем, зренью неподвластным,
Встает пред взором мысленным моим
Твой образ, блещущий алмазом ясным, —
И ночи лик мне мнится молодым.
Вот так днем — тело, мысли — по ночам,
Влюбленным, не дают покоя нам.
Путь одолев, в постель себя швырну,
надеясь хоть немного отдохнуть.
Но стоит плоти отойти ко сну —
сознание стремится в новый путь.
Издалека я мыслями опять
спешу к тебе, как пылкий пилигрим.
Всё тяжелее веки разлеплять,
чтоб видеть тьму, что внятна лишь слепым.
Но взору любящей души открыт
незримый для людского взгляда путь:
твой драгоценный свет меня манит,
прекрасной делая ночную жуть.
Страшусь утратой оплатить покой,
и бодрствую — во имя нас с тобой.
Устав от дел, спешу в постель, уснуть,
С дороги расслабляясь, ноет тело,
Но мысленно я вновь пускаюсь в путь,
Дав членам отдых, ум взялся за дело.
Все помыслы — паломники тотчас
К тебе стремятся ревностью горячей,
Мне не дают сомкнуть бессонных глаз,
Я вижу мрак, как видит лишь незрячий,
И сердцем прозреваю призрак твой,
Он, как алмаз, невидимый воочию,
Повис во мгле и страшный лик ночной
Преобразил — ночь стала юной ночью.
Так разум мой — в ночи, а тело — днем
В заботах ради нас с тобой вдвоем.
Энтони Бёрджесс[243]Шекспир как поэтЭссе© Перевод А. Нестеров
Мы знаем, что подвигло Шекспира сочинить «Венеру и Адониса» и «Обесчещенную Лукрецию». Нет, не потребность выразить голос сердца, как у Китса или Шелли, а стремление укрепить свое социальное и финансовое положение. Это может показаться циничным, но в конце XVI века юноша из провинциального городка, желающий пробиться в Лондоне, должен был прагматично смотреть на жизнь — и говорить, что такой взгляд недостоин художника, может лишь совсем иная эпоха, насквозь пропитанная сентиментальностью. Обе поэмы Шекспир посвятил юному графу Саутгемптону. Посвящения эти предельно льстивы, если не сказать — раболепны: автор надеялся, что сей преисполненный изящества дворянин, водивший тесную дружбу с блистательным графом Эссексом и обласканный королевой, снизойдет до того, чтобы стать его патроном. Лишает ли это поэмы их художественных достоинств? Да нет, это всего лишь напоминает нам, что и писателю нужно на что-то жить.
Напоминает это и о другом: Шекспира не устраивали способы заработка, доступные ему в тот момент, его не устраивало положение актера, члена труппы «Слуги лорда-камергера», и того, кто перелицовывал для своего театра старые пьесы и кроил новые. Актеры в ту пору почитались за людей низшего сорта, призванных забавлять почтенную публику, и в сонетах Шекспир без обиняков говорит, почем в елизаветинской Англии котировалось искусство сцены: «Увы, все так, я жил шутом пустым. / Колпак везде таская за собою…»[244]. Он хотел известности в качестве поэта, хотел — очень на то похоже — доказать свое превосходство над Кристофером Марло, чья мифологическая поэма «Геро и Леандр» заставила обмирать от восторга щеголей из лондонских юридических корпораций, имевших виды на придворную карьеру. Что ж, поэма «Венера и Адонис» стала бестселлером, даже по меркам успешных поэтов нашего времени.
Когда я впервые читал поэму в четырнадцать лет, я тоже обмирал от восторга, а сказать точнее — от желания. Этот текст просто сочится чувственностью. Я хотел быть Адонисом, которого обхаживает эффектнейшая из красавиц — сама богиня любви. Позже я понял, что в тексте, возможно, проглядывают автобиографические мотивы — не так ли обхаживала юного Уилла в лесах Уорика Анна Хэттуэй, которая была старше его? Что ж, перенеся повествование в сельскую Англию, Шекспир вполне мог услышать упреки собратьев-поэтов, знакомых с античными авторами благодаря учебе в Оксфорде и Кембридже: где греческий пейзаж, где асфоделевые луга? Но мне поэма дорога именно тем, что в ней автор проговаривает свою принадлежность сельской Англии и, более того, идентифицируется с ее природой, делая это с той полнотой, которую Китс называл «негативной способностью» — чудесной способностью увидеть себя в улитке, в преследуемом собаками зайце. Это поэзия, появление которой сегодня почти исключено. Она приближается к эпосу, хотя Колридж однажды заметил — Шекспир не смог бы написать Одиссею или Илиаду: возьмись он за это, того и гляди захлебнулся бы в потоке образов, рожденных воображением. Сами эстетические основания, на которых воздвигнута его поэма, отличны от наших представлений о поэтичном. В те дни поэт выбирал повествовательную тему и соответствующую поэтическую форму, после чего садился за работу, в надежде, что кремень прилагаемых им усилий высечет лирическую искру. Сегодня поэзия стала до предела эгоцентричной, от поэта никто не ждет истории.