И снова про войну — страница 10 из 40

Последнее утро запомнилось ему особо.

Он подпустил наступающих на минимальную дистанцию и открыл огонь только тогда, когда чётко увидел лица бегущих на него.

Юного солдатика, мальчишку лет восемнадцати, пулемётная очередь буквально перерезала пополам — упал он нелепо: колени влево, лицо вправо.

Молодой офицер, чуть постарше мальчишки, выронив пистолет из вдруг ослабевшей руки, рухнул лицом в пожухлую траву.

Ещё человек десять или больше запомнились солдату чёрными точками — точками, многократно возникающими на защитной ткани их форменных одежд. Потом чёрные точки кровенили, краснели и, густея, чернели снова.

Дольше всех умирал один — рыжий верзила с рябым оспенным лицом. Он долго не хотел падать: левой рукой опирался на винтовку и силился бросить гранату, зажатую в другой, правой, руке. Так она у него и взорвалась. Граната. В руке. Оторвав руку по самое плечо, осколками изуродовав тело и, без того неприятное, в оспинах, лицо. Другой на его месте давно бы умер, хотя бы и от страха, но рыжий не хотел умирать. Лёжа на спине, он смотрел в невысокое осеннее небо, изредка смаргивал выбегающие из глубин глаз слёзы и дышал, дышал… Ему было мучительно больно.

Солдат-пулемётчик аккуратно, как на учениях — на стрельбище — прицелился, и пули пробили грудь рыжего в области сердца.

Выгнув дугой спину, животом устремившись в небо, рыжий резко осел и свалил голову набок.

Нет, солдат не пожалел врага, не избавил его от боли, от долгой, мучительной смерти. Просто за поясным ремнём рыжего торчала ещё одна граната, и солдат испугался: вдруг враг смог бы на последнем издыхании или от вселенской злобы проползти последние пять метров, отделяющие его от пулемётной точки и взорвать её? Этого солдат допустить не мог.

Больше недели ему не было смены. Что творилось в тылу, он не знал. Он только помнил приказ, который как солдат не мог нарушить: занять высоту и не пропускать противника пока не подойдёт подкрепление или не появится смена…

В полдень солдат вскрыл банку мясных консервов. Хлеб закончился два дня назад, поэтому консервы солдат ел без хлеба. Одно мясо. С ножа. Думая о куске хлеба или — на худой конец — сухаре.

Долго, тщательно солдат жевал каждый кусок, затем глотал, чувствуя, как кадык совершает положенные движения, а пережёванное мясо по пищеводу спускается в желудок.

Когда грянул выстрел, солдат не вздрогнул — досадливо поморщился, что испортили обед, и всё. И ведь ладно бы началась очередная атака! А так… Всё, что он видел перед собой, оставалось прежним: деревья, болото, трупы. Никто не собирался атаковать высоту, выстрел был случайным. Случайным — так показалось солдату.

Показалось.

Ворона с простреленным крылом рухнула с неба на землю буквально в двух шагах от пулемётного ствола.

Солдат удивлённо приподнял брови, затем отставил банку с консервами в земляную нишу, аккуратно положил на банку нож, ещё раз внимательно оглядел пространство перед собой — трупы, болото, деревья — и, быстро выскочив из укрытия, схватил ворону. И тут же вернулся назад.

Птица не сопротивлялась. Похоже, она собиралась умереть: вся в крови, глаза затянуты плёнкой, клюв широко раскрыт… Но она дышала. Дышала как тот рыжий с оторванной рукой, утром.

Солдат погладил птице голову — одним пальцем: раз, два, — и достал медицинский пакет.

Ворона задёргалась — почувствовала другую боль. Однако солдат, успокаивая птицу словами, вершил благое дело: обрабатывал рану и перевязывал крыло. И старался не делать птице больнее, чем есть.

Белоснежный бинт смотрелся на вороне как-то празднично, и солдат заулыбался. Впрочем, улыбался он недолго, нужно было сделать кое-что ещё. Для вороны.

Солдат взял фляжку с водой — большая бочка, полная живительной влаги, была вкопана в землю неподалёку — и отлил немного на чайное блюдце, оставшееся без чашки.

Чашку он разбил два дня назад. Случайно. Задремал — и показалось, что началась атака: дёрнулся, взмахнул рукой… Осколки чашки лежали теперь за бруствером. Зачем они солдату?

Ворона воду пить не стала — не смогла, но чувствовалось, что без жидкости ей тяжело. И тогда солдат отхлебнул из фляжки и взял птицу на руки и поднёс к лицу. И стал поить: изо рта в клюв…

До вечера противник не беспокоил.

А ворона к вечеру освоилась. И даже поела. Всё тех же мясных консервов. Как воду: изо рта в клюв.

Одной рукой солдат гладил птицу, и та благодарно подставляла голову, успевая при этом щипать солдата — не больно — за большой палец. Другой рукой он гладил холодный металл пулемёта — был настороже. И всё равно чуть не прозевал атаку: головой крутил, переводил взгляд с вороны на окопы противника, с окопов на ворону. И… Чуть было не прозевал последнюю атаку.

Их было около сотни: поднялись бесшумно, бежали быстро.

Солдату показалось, что он слышит учащённое дыхание этой сотни — сотни глоток.

Он усмехнулся — неизвестно чему, — и со ствола пулемёта сорвался злой огонёк. Десятки пуль, ища свои жертвы, веером разлетелись над дорогой, над болотом.

Кто-то падал и больше не поднимался. Кто-то поднимался и поворачивал назад. Кто-то, упав, отползал — тоже обратно.

Солдат не заметил троих, после первой очереди затаившихся за трупами ранее павших товарищей. Увлечённый стрельбой, солдат превратился в охотника за одной целью. И жертву себе он выбрал подходящую — человека.

Человек был немолод, полон, двигался не быстро. Солдату поверилось, что именно этот, бросивший свою винтовку враг, ранил ворону.

Для начала солдат прострелил ему ноги, и человек рухнул в болотную жижу; ввысь и в стороны взметнулись тяжёлые коричневые капли. Затем солдат прострелил своей жертве правую руку. Потом — левую.

Следующая пулемётная очередь должна была пробить голову, но её не последовало.

Случай.

Роковой.

Перекосило патрон, и пулемёт замолчал — заклинило.

Мгновение.

За это мгновение трое вскочили на ноги, промчались больше десятка метров и каждый. Каждый!

Они метнули три гранаты…

Потом они долго лежали, прижавшись к земле, и не решались подняться.

Где-то далеко кричала какая-то птица. Не ворона.

Дул ветер — гнал дождевые тучи.

И дождь не заставил себя ждать.

Дождь и поднял их — троих.

Держа автоматы наизготовку, они встали на высоте. Над уничтоженной пулемётной точкой.

То, что много дней было солдатом, в одно мгновение стало мёртвым, разорванным в клочья телом.

— Он был один?! — изумился первый из автоматчиков.

Ответом ему был крик вороны, невесть как уцелевшей в свистопляске смертельного огня. Белея в наступающих сумерках перевязанным крылом, она попыталась запрыгнуть на камень — не смогла, соскользнула, неловко упала на землю и застонала — по-птичьи и в то же время страшно. Очень страшно.

— Уй, шайтан! — дёрнулся второй автоматчик и вскинул автомат. — Гриша, её убить надо! Это его дух!

— Оставь, Нияз, — остановил товарища третий. — Это всего лишь птица.

— Что мы, фашисты? — поддакнул старшему первый автоматчик. И устало махнул рукой: — Пускай живёт!


СЕРЖАНТ РЫЖИЙРассказ

В окоп к Кузьменко свалился бельчонок. С дерева — с ели. Забился под бок, в шинель носом уткнулся и дрожит. Страшно бельчонку. И Кузьменко — тоже страшно: первый раз под обстрелом. Но уже не так, как минуту до того. До того, как бельчонок в окоп упал.

Позиции у роты — по краю леса. Туда, куда нужно было, до подготовленных к бою траншей, рота дойти не успела. Только из леса вышли, фрицы по нашим и ахнули: две танкетки да миномётов несколько. Пулемёты да карабины — не в счёт, без счёта этого добра у фрицев имелось.

— Окопаться! — ротный крикнул.

— Окопаться! — взводный повторил.

— Лопатами, мать саратовскую! — отделённый[13] на опешивших солдатиков заорал.

Кузьменко повезло — земля мягкая попалась, да и вообще, к труду привычный: сколько в колхозе да в огороде перекопал! Быстро окопчик себе устроил, даже лапок хвойных под себя накидал, тех, что осколками да пулями с деревьев вниз поссекало. Всё помягче и не на голой земле.

Фрицы в атаку не пошли — через поле в другом лесочке укрылись. Танкетки за деревья отвели, и давай: Бах! Бах!

Наши тоже сперва стрелять начали — из винтовок, но ротный приказал:

— Отставить стрельбу!

И взводный повторил:

— Отставить стрельбу!

— Мать воронежскую! — отделённый рявкнул. — Кто ещё раз пульнёт, тому так пульну — мало не покажется!

Стрельбу прекратили.

— Кузя, ты живой? — донёсся до Кузьменко знакомый голос.

Рядом, в двух шагах, из мелкого, не по росту окопчика высовывал голову Вилен. Был Вилен худ, бледен и начитан до того, что носил на носу, только перед сном убирая в специальную коробочку-футляр, очки. В армию он пошёл добровольцем, семнадцати лет, и, наверное, только поэтому их отделённый — крепкий прожжённый украинец — как-то по-своему бережно относился к этому, как он сам называл, городскому недомерку. Хотя стычки — словесные! — бывали у них постоянно. С самого первого раза, как только сержант представился и загнул своё неизменное: «Мать вашу!»

— А нельзя ли выражаться более культурно? — попросил тогда Вилен. И начал: — Мой папа преподаёт историю в школе…

— А мой папа был простой балтийский матрос! — жёстко перебил Вилена отделённый. — Консерваториев не кончал, и когда была гражданская война, командовал пулемётным взводом, чтобы твой папа мог тебя учить!

— Надо говорить: консерваторий, — поправил отделённого Вилен. — И я не понимаю, при чём здесь высшее музыкальное образовательное учреждение?

— Мы с тобой ещё поговорим! — пообещал Вилену сержант, и с тех пор всё отделение, да и не только оно — весь взвод с нетерпением ждал привалов и свободных минут, чтобы послушать «культурные диалоги» двух своих товарищей.

Сержант, кстати, тогда подошёл и к Кузьменко: