И снова про войну — страница 37 из 40

По пути немцы расстреливали и тех, кто не мог быть рабом: тяжелораненых, теряющих сознание интеллигентов, а ещё евреев, татар — всех, чьи лица несли на себе печать принадлежности к «не тем народам».

Немцы же сопровождали идущих по жаркой июльской земле: не кормили, не поили, пинали коваными сапогами, били прикладами винтовок, тыкали штыками рыжие бинты и чёрные повязки, скрывающие раны — смотрели, как корчатся от боли, падают и с трудом поднимаются, вливаясь в незамедляющую шаг колонну, русские, белорусы, украинцы, а если не поднимаются, умерщвляли: добивали, допинывали, докалывали. По нужде — малой или большой, всё одно! — разрешалось ходить только тогда, когда конвой останавливался на отдых. Не в сортир, не в сторону отходили люди, милостиво дозволялось им, сдавшимся и взятым в бою, одинаково всем: под себя, ровно дикому зверью, словно свиньям, которым без разбору что есть и на чём спать. А если прижимало в колонне, оставалось два варианта: или в штаны, или смерть, — выходившего из строя сразу расстреливали.

От добрых двух тысяч человек за три дня похода осталось чуть более половины. Кто-то из тех, кому хоть как-то в школе преподавали немецкий язык, разобрал и передал по колонне, что нет у них, у немцев, приказа доставить пленных куда-то живыми. Нет для них, для пленных, места на новой германской территории, а потому есть у конвоиров приказ: вести бывших солдат Рабоче-Крестьянской Красной Армии до польской земли, где имеются лагеря для таких как они грешников. А коли не дойдут пленные до Польши, то и лучше даже, — никому они не нужны, ведь сам Гитлер сказал, что германская «цель — уничтожение жизненной силы России».

Последней ночью им, «жизненной силе», — пехотинцам бывшим, артиллеристам, связистам, ночевавшим на окраине деревни, — перепало еды. Местных к пленным немцы, понятно, не подпустили, для острастки застрелили старика и женщину, но мальчишки — додумались: в самый тёмный час издалека сумели нашвырять в толпу дремлющих узелки с небогатым, но так нужным содержимым. Кому-то из солдат досталась варёная картофелина, кому-то — яйцо, кому-то — хлеб, огурцы, помидоры. С водой опять же повезло. Немцы не заметили, что остановили пленных в низинке, а там ямка болотная оказалась — по глотку-два, пусть и жижи коричневой, а многим снова захотелось жить.

Наутро, после первых петухов, воинство подняли и заставили стоять так несколько часов, пока не выспались конвоиры.

В путь тронулись по самому пеклу — в полдень. И — пошла колонна!

Пыльной июльской дорогой, шаркая сапогами, ботинками, а половина — растрескавшимися подошвами босых ног, шла разномастная, разношёрстная, вусмерть уставшая воинская часть, лишённая командиров, веры и силы. Не обращая внимания на короткие хлопки выстрелов — что ж, не стало ещё одного, ещё второго, ещё третьего, главное, не меня, — и не глядя вперёд и в стороны. Не обращая внимания на свист, крики и плевки с проезжающих мимо «мерседесов» и «опелей». И даже когда впереди показались танки, — то ли немецкие лёгкие, то ли чешские; и учили, вроде бы, врага в лицо знать, но какое до этого сейчас дело! — никто из пленных не ахнул, не охнул. Тем более что танки не двигались — стояли. Штук двадцать или больше — вдоль дороги. На — до того — раздавленном пшеничном поле.

У немецких танкистов был свой привал. Свой обед. Скорее всего, запоздалый. Или полдник, — можно было и такое позволить…

У головной машины с поднятой до предела ввысь пушкой перед самой танковой мордой на раскладных стульчиках сидело несколько офицеров. Перед ними, на раскладном же столике, стоял чайный сервиз дивной тонкой заграничной и, наверное, старинной работы: фарфоровые кружки, чайничек, сахарница, маслёнка. Кружки копчёной колбасы на блюдцах, свежие овощи, порезанные соломкой, шоколад…

Запах еды, запах свежего чая был тонок, но измученные походом люди учуяли его так, как лесной зверь за километры носом, нервами, а не ухом слышит врага — соперника или охотника.

Многие подняли головы, многие замедлили шаг — колонна грозила выйти из повиновения.

Конвоиры засуетились: ударили одного, пнули второго, и — проворонили третьего.

Худой, вытянутый — жердь жердью! — парень, болтающийся внутри — на несколько размеров больше! — гимнастёрке навис над столиком, над офицерами:

— Откуда у вас это?

Он не говорил — свистел, пересохшее горло могло издавать лишь подобие звуков.

Офицеры не испугались. Победители не боятся побеждённых. Хозяева не боятся рабов.

— Was er will, Franz?[36] — обращаясь к одному из офицеров, спросил тот, что выглядел старше других.

— Ich weip nicht, Herr hauptmann![37] — ответил тот, к кому следовало обращение. И пожал плечами: — Vielleicht will er trinken?[38]

Не глядя, старший, которого назвали капитаном, бросил солдату, стоящему за его спиной:

— Gib ihm ein glas wasser![39] — И усмехнулся своим офицерам: — Unsere gropziigigkeit kennt keine grenzen![40]

Офицеры засмеялись и продолжили чаепитие.

Тем временем солдат-танкист снял с кормы танка канистру, достал откуда-то большую металлическую кружку, налил в неё воды и вернулся к пленному:

— Herr hauptmann schenkt dir das wasser![41]

Пленный не удостоил немецкого солдата и взглядом. Резко взмахнув рукой, он выбил металлическую кружку и схватил со столика фарфоровую, стоящую перед капитаном-танкистом:

— Это кружка моего отца! — Пленного трясло. — Из этой кружки пила моя мама! — Он лихорадочно хватал посуду, ставил её обратно и говорил, говорил: — Моя мама накладывала сюда масло! А сюда она насыпала сахар! Из этой кружки пила моя сестра. А это!.. — он потряс ещё одной кружкой перед лицом капитана и чай, не брызги, а весь чай выплеснулся на немецкого танкиста. — Это моя кружка! Моя!

— Die russische schwein![42] — сквозь зубы процедил капитан.

— Что вы сделали с ними?! С моей семьёй?! Где они? Моя мама! Сестра! Отец! Я…

Пленный недоговорил.

Тот, которого капитан назвал Францем, быстро открыл кобуру, висящую у него на поясе, достал из неё маленький воронёный пистолет и — раздался выстрел. Затем другой.

— Это моя… — просвистел пленный и упал на столик, телом разбивая чайный сервиз, — кружка…

— Verzeihen sie, herr hauptmann, ich konnte nicht anders…[43] — Франц был бледен.

— Aber kann ich…[44] — капитан не сразу перестал цедить сквозь зубы. А когда смог, начал командовать — злым, срывающимся на лай, голосом. Подгоняя: — Schneller! Schneller![45]

Немецкие танкисты быстро, автоматически заученно, забирались в машины. Несколько секунд и июль наполнился треском и грохотом — заработали двигатели.

Конвой предусмотрительно разбежался по обочинам.

Колонна в недоумении замерла. А когда первая шеренга сообразила, что происходит, было уже поздно.

Первый танк на всём ходу снёс нескольких человек. Крики, хруст костей… Возможности убежать не было — за первым танком двигался второй, третий — все. Развернувшись веером, они прошли по всей колонне, по дороге, а затем некоторые свернули в поле — догонять и давить убегающих.

В живых осталось полтора десятка пленных. Прикладами, сапогами конвоиры согнали их обратно на дорогу и заставили очистить её от кровавого месива, затем — очистить танки, на которых остались брызги крови, а между катками и гусеницами застряли ткань, кости и обломки черепов…

Потом пленных расстреляли.

Выбравшись из танка, немецкий капитан подошёл к останкам сервиза, поднял ручку кружки и вздохнул:

— Ach, was ist das fiir eine arbeit war!..[46]

2. 1945

В начале февраля, форсировав Одер, захватив, удержав и расширив плацдарм, некоторые наши части получили возможность отдохнуть.

Не всем удалось разместиться в домах, — многие польские хутора и деревушки были уничтожены отступающими немцами, — но особо никто не возмущался. Вырыть землянку солдату, прошедшему сотни вёрст, перелопатившему горы земли — дело, хоть и требующее времени, но достаточно привычное, а потому…

День перешёл в вечер, зима вовсю играла ветром и снегом, можно было бы и на боковую — «придавить полсуток», отыграться за бессонные ночи, когда шли непрекращающиеся бои, когда атаки сменялись контратаками и всё вокруг беспрерывно безумолчно грохотало, свистело и шипело. Но на боковую никто не торопился.

Вокруг костерка сидели чуть ли не всем разведвзводом. Правда, от взвода осталось немного, а пополнения ещё не было… А почему не все? Ну, понятно, война, а так: двое были в дозоре, да командира вызвали в штаб полка. Оставалось одиннадцать человек — и то, Слава Богу!

Пили чай. Старшина утром ещё доставил горяченького, да в обед кухня приезжала, да сухого пайка не пожалели. В общем, под вечер заваривали да пили чай — третий котелок.

Немец появился перед костром так неожиданно, что поначалу ошалели и не сразу схватились за оружие. И Ильдара заметили не сразу — тот, с махоньким своим росточком часто в разведке пригождался, а тут… За немцем, тоже, кстати, невеликим, спрятался, и только потом на свет вышагнул:

— Ребяты, это моя его веду!

— Твою, да ещё как! — в десяток глоток загнули мужики, уже успевшие и автоматы схватить и другое оружие.

— Петров где? — вместо ругани перебил всех Балабанов, оставшийся за взводного.

— Тама осталася! — за два года на фронте Ильдар так и не научился говорить грамотно, но с него никто и не требовал, главное — человек надёжный, выручит всегда, не бросит, если что. — А это сама на Петрова вышел! Хэндэ хох, и вышел!