И снятся белые снега… — страница 76 из 77

Барыгин бросил на тумбочку портфель, присел на свободную койку. Он все еще видел немощного, неухоженного старика на дороге и, взглянув на сытое, одутловатое лицо Рыпеля, на его мускулистые голые плечи, почувствовал, как нарастает в нем неприязнь к инструктору.

— Советую кулеша попробовать, — сказал ему Рыпель. — Он не очень, правда, но червячка заморить можно.

— Я думал, ты в селе останешься, — не обратив внимания на его слова, сказал Барыгин, все больше закипая в душе.

— Опять народ собирать? — удивился Рыпель. — По-моему, Калянто прав: когда идет охота — не до лекций.

— Я не о том. Ты скажи, почему к отцу не зашел? — строго спросил Барыгин.

— Как не зашел? Заходил, не застал дома. Потом к Нутенеут заглянул, там Еттувье драку завел, пришлось задержаться.

— А я твоего отца видел, — жестко сказал Барыгин. — По дороге встретил.

— Да? — Рыпель широко улыбнулся, блеснув крепкими белыми зубами. — Я, когда ехал, думал, отец болеет, а он молодец — по селу бегает. Еттувье в воде увидел — тревогу поднял.

Барыгин, щурясь, внимательно посмотрел на Рыпеля: не понимает он его, что ли? Или притворяется, что не понимает? Притворился же, что не знает старой жены Калянто.

— По-моему, ты стыдишься отца.

— Это есть, — улыбаясь, кивнул Рыпель. — Мы друг друга не понимаем. У него ко мне одна просьба: отправить его к Верхним людям. Ну, что ему на это скажешь? Я, конечно, его не обвиняю, но и говорить нам не о чем.

— А помочь ты ему можешь? — сердито спросил Барыгин. — Или вам с женой двух зарплат не хватает?

— Зачем ему помогать? — усмехнулся Рыпель. — Он привык жить, как жил, по-другому не будет. Ты этого не понимаешь, психологию его не понимаешь. Его психологию никто не переделает.

— Да-а, брат… Оказывается, ты забыл, каким сам был и какая у тебя была психология. — Барыгин иронически подчеркнул последнее слово.

— Почему забыл? Я все помню. — Рыпель снова широко улыбнулся. — Совсем дикий человек из тундры пришел. Читать не умел, писать не умел, двух слов сказать не мог.

Именно таким помнил Барыгин Рыпеля, когда нечесаным пастушком, не видевшим в глаза ни мыла, ни полотенца, его привез в райцентр из тундры лет двадцать пять назад друг Барыгина, учитель Коля Семенихин. Привез, чтоб поместить в школу-интернат, Коля Семенихин давно погиб на войне, где-то под Оршей, а Рыпель давно перестал быть мальчишкой…

— Да-а, — Барыгин неожиданно вздохнул, вспомнив Колю Семенихина, помолчал и сказал: — Психология психологией, а человек все-таки человеком.

— Понимаю твой намек, — беспечно ответил Рыпель, играя улыбкой. — Но у меня своя точка зрения: когда изменятся люди — их психология изменится сама собой.

— А когда они изменятся?

— Не скоро. Через сто или двести лет, — ответил Рыпель.

Сколько Барыгин знал Рыпеля и сколько Рыпель вместе с ним работал, они никогда до этого не касались в разговорах, в основном деловых и конкретных, такой темы. И сейчас Барыгин, к своему недоумению, обнаружил, что, сталкиваясь ежедневно нос к носу с Рыпелем, он по сути совершенно не знал его.

«Откуда у него в голове эта ересь? — поразился Барыгин. — Ждать двести лет, пока якобы все само собой не изменится! Хорош!»

— Вот что, Рыпель, — сказал он. — Одевайся, останешься в селе. На два месяца. Пойдешь по бригадам, пойдешь на промысел, наведешь порядок в клубе, поможешь отцу. Будешь работать, читать лекции. Даже старикам. Да, да, стариков будешь убеждать во вреде религии. Мы не можем ждать сто-двести лет. Ты в кабинете засиделся, от жизни оторвался, потому и голова чепухой забита. Вернешься — представишь подробный отчет о том, что сделал.

— Могу остаться, — ответил Рыпель, передернув крепкими плечами.

— Вот так, — жестко сказал Барыгин. Он взял портфель и, не взглянув на Рыпеля, вышел из кубрика.

…Пройдя по берегу метров двести, Рыпель оглянулся. Катер уже покинул стоянку. Барыгин сидел на канатной бухте, из-под ладони, защищаясь от косых утренних лучей, смотрел на село. Рыпель не спеша пошел дальше. Сегодня он переночует в конторе, а завтра будет видно. Он злился на себя за необдуманный разговор с Барыгиным. Всегда лучше молчать, когда говорят начальник, всегда лучше соглашаться с ним. А теперь вот торчи тут. Отца, конечно, надо было навестить, нехорошо получилось. Но два месяца сидеть в этой дыре?!

14

Село спало под белым покровом солнечной ночи.

Час назад, едва только Калянто проводил на катер Барыгина, да вернулся домой, да забросил в сарай ржавый замок с дверей, да натянул на себя вместо безрукавки кухлянку, — едва успел Калянто сделать все это, как над селом разнеслись певучие, густые удары о рельс, сзывавшие на берег зверобоев. И зверобои покинули дома, взвалили на плечи руль-моторы, весла, канистры с горючим и тихо двинулись по белым ромашковым дворам к колхозному причалу.

Десять вельботов легли да воду носами к горизонту и ровной шеренгой ушли в океан, оставляя за кормой широкие белопенные борозды. А жены, дочери, тетки, племянницы, соседи — все; кто провожал зверобоев, подносил им весла, моторы, гарпуны, — тут же разошлись по домам.

Село опять уснуло — второй раз за эту маятную ночь. Уснули дома, занавесив газетами и платками прозрачные окна, уснули белые ромашковые дворы, уснули в домах люди, уснули по сараям, по сеням, на крышах у печных труб собаки.

Одному Коравье не спалось в этот час. Может, если б была рядом чья-то живая душа, сказала бы ему: «Спи, Коравье, я тебе подушку поправлю, одеяло получше подоткну, окна занавешу», — если б сказала ему так живая душа, может, и не кряхтел бы он, не ворочался на своей жесткой постели из шкур, может, и не сверлили бы его голову всякие думы.

Но Коравье в доме один, как месяц в пустом небе. И он не любит по ночам держать долго глаза закрытыми. Тем более что днем он хорошенько выспался, невзначай попав к Пепеу.

Наворочавшись и накряхтевшись, Коравье поднимается. Прошаркав по черному полу, выходит на крыльцо.

Из сеней, поджимая усохшую лапу, вылезает собака. Пока Коравье прочищает кашлем горло, собака с хрипом зевает, широко раскрывая беззубую пасть. Присев на задние лапы, она поворачивает морду и смотрит мутными глазами туда, куда смотрит Коравье, — на солнце.

Когда Чарэ привел Коравье домой, солнца не было, оно провалилось за сопки, и над сопками висел лишь его пышный багровый хвост. Теперь сопки снова выпустили солнце на небо, и оно удрало от них на две ладони вверх.

— Что, поспало, отдохнуло? — спрашивает у солнца Коравье. — Теперь опять будешь жаркий день делать?

На улице, за домом, слышатся тихие голоса, короткий смешок. Собака настораживается, рваное ухо ее дыбится.

Из-за дома выходят двое.

Глаза Коравье узнают молоденькую соседку Илкей и парня, который приходил к нему вчера с книжками.

Ким тоже видит Коравье, останавливается, говорит ему:

— Коравье, ты почему не спишь?

— Зачем спать, когда солнце уже не спит? — отвечает Коравье.

Какое-то время Илкей и Ким стоят возле умолкшего Коравье, потом Илкей говорит:

— Мы пойдем, Коравье, мы вельботы провожать ходили. Надо поспать немножко.

Коравье молчит, смотрит узкими глазами в сторону сопок, утратив всякий интерес к Киму и Илкей. И те уходят.

— Ты не забыла, что я тебе говорил? — спрашивает Ким, беря Илкей за руку. Книжки он оставил дома, руки у него теперь свободны.

— Я забыла уже.

— Я тебе говорил, чтоб ты моей женой стала, — напоминает Ким.

— Тебе в бригаду надо, — хитровато смотрит на него Илкей. — Ты говорил: ночью пойду.

— Теперь вечером пойду.

— А где твои книжки? — тихонько смеется Илкей. — Понесешь в бригаду?

— Надо нести, — степенно отвечает Ким.

— Ты ведь читать не умеешь.

— Не умею, — признается Ким.

— Зачем носишь?

— Когда новости пастухам говорю и в книжку смотрю, тогда больше верят. Когда без книжки — плохо верят, — серьезно объясняет Ким.

— Тогда сам читать учись, — смеется Илкей.

— Это можно, — соглашается Ким.

Он замечает Коравье. Старик вышел из-за сарая и идет во двор Илкей. За ним плетется собака.

— Коравье к тебе идет, — говорит Ким.

— Он на берег идет, он всегда по нашей тропе на берег ходит, — отвечает Илкей. Потом говорит: — Мне в дом ходить надо, спать надо.

— Ладно, уходи спать, — говорит Ким. И добавляет: — Я потом в мастерскую приду.

А Коравье уже спустился пологой тропкой к океану, прошаркал по мокрой гальке к опрокинутому вельботу, кряхтя и вздыхая уселся на низкую корму. Собака несколько раз обошла вокруг вельбота, вытягивая шею и поджимая грудь, готовясь к прыжку, но, решив наконец, что на вельбот ей не запрыгнуть, вернулась к Коравье и улеглась у его ног.

Солнце продвинулось еще на одну ладонь вверх, краем глаза заглянуло на береговую полосу, оторочило воду золотистой каемкой. Каемка продвигалась к вельботу и вскоре коснулась вытянутых ног Коравье, йотом колон, лица. Наконец солнце добралось до его лысины, прикрыло ее своей теплой ладонью.

Коравье сидел, обратив лицо к океану, смотрел на воду.

Сегодня, как и вчера, океан был притихшим, молчаливым. Такой океан не нравился Коравье. Разве поругаешься с ним, когда молчит его вода?

Но сидеть и просто смотреть на океан Коравье не мог. Уж слишком велика была его обида, гораздо больше, чем вчера, когда он тоже приходил ругаться с океаном. И Коравье тоскливо сказал ему:

— Эх, ты… Зачем так плохо делаешь? Еттувье отпускал вчера, Олеля моего забрал… Зачем Олеля тоже не отпускал, когда тебя просил?

Все, что случилось с Еттувье, не укладывалось в его голове. Ночью океан забрал Еттувье, и Коравье сам видел, как это произошло. А когда он возвращался от Пепеу, дух Келлы, подкравшись сзади, громко крикнул ему голосом Еттувье:

— Эй, Коравье, ты почему не спишь, почему гуляешь? Может, на свидание ходил?

У Коравье с испугу затряслись руки и остановилось сердце.

— Ты что согнулся, живот болит? — снова услышал он тот же голос, и перед ним вырос Еттувье.