И сошлись старики. Автобиография мисс Джейн Питтман — страница 16 из 50

И повернулся к Гло. Гло кивнула. Она знала, о чем он говорит, — ей ли не знать. Да и все мы знали.

— Как может человек машину осилить? — спрашивает. — Думаете, человеку не выдюжить? Так по-вашему? Так вы думаете? Ну а брат мой машину осилил. Он со своими двумя мулами первым до подъемного крана домчал. Брат мой надсаживался, и мулы не хуже его надсаживались. Знали: не осилят трактор — им конец. Все слыхали, как трактор за ними по пятам грохотал, и они не хуже других слыхали — и знали, что надо наддать, еще наддать, если не хотят, чтоб им конец пришел. И брат мой знал, и мулы знали. И они наддавали, наддавали и еще наддавали — все ради брата моего, оступались, падали, потом обливались, но все наддавали ради него, ради брата моего. Слюни у них вожжой текли, удила им рты раздирали, слюни с потом мешались, на землю падали, а они все наддавали и наддавали по грязи по непролазной. И осилили трактор. Да, да, осилили. Но не положено им было осилить. Позволительно ли негру на живых тварях осилить белого человека на машине?

И тогда они его забили. Похватали палки тростниковые и били, били, пока не забили. И я там был, а с места не тронулся. Тростник для Тони О'Линде грузил на пару с Джо Тейлором. И видел, как они наперегонки шли, видел, как брат мой Феликса Бутана обошел, хоть тот и на тракторе был. Я не вру, нынче я нипочем не стал бы врать. Я видел, как брат мой осилил Феликса Бутана, первым пришел. Но не положено ему было осилить Феликса Бутана, ему положено было отступиться. Мы знали, что ему положено отступиться. Да что говорить, я, брат его родной, и то знал, что ему положено отступиться. Давным-давно еще положено было отступиться, а он все не отступался, как положено негру, и за то его и забили. Били, били, пока не забили. А я за него не заступился, стоял как столб и глядел, как они моего брата били, пока до смерти не забили.

И опять замолчал, глядел на нас. Но мы на него не стали глядеть. За кем из нас такого не водилось: при ком из нас не надругались над братом ли, сестрой ли, мамой ли, папой, а мы за них не заступились?

Такер, покуда говорил, все у крыльца стоял. А тут отошел к концу галерейки и туда, где кладбище, стал глядеть. А кладбище отсюда из-за зарослей и вовсе не видать. Но мы знали, куда он глядит, знали, с кем он говорит. Кто из нас не стоял в одном из здешних дворов и не кричал так, чтоб на кладбище могли услыхать.

— Прости меня! — кричит. Руки над головой поднял — в одной дробовик держит, другую в кулак сжал. — Прости меня, тварь последнюю! — кричит. — Слышишь меня, Сайлас? Сайлас, скажи, ты меня слышишь?

Бьюла встала, подошла к нему, увела к крыльцу. Они сели, и она обняла его за плечи, обхватила, как дитя малое.

— А что тогда закон делал? — говорит Такер и на Мейпса глядит. А по лицу его слезы текут. — Что закон делал? Закон сказал, что это Сайлас наехал на трактор, что он первый в драку полез. Вон как закон к негру оборачивается. Вон как. — И сам все на Мейпса глядит. Хочет, чтобы Мейпс ему в лицо поглядел. Но Мейпс глядеть на него не стал. Знай себе леденец сосал. — Да разве может телега, мулами, живыми тварями заложенная, наехать на трактор, на машину? Не может. Никак не может. А они говорят, наехала. А я со страху, — говорит Такер и на нас глядит, — со страху, хоть и видел, как было дело, — я со страху с белыми пошел против брата. Убоялся, боли убоялся, и бил брата тростниковой палкой вровень с белыми.

И глядит на всех на нас — на одного, другого, третьего… Хотел, чтоб мы осудили его. Да разве нам его судить? Да разве мог хоть один из нас его судить? С кем хоть раз да не было такого?

Мы как затихли, так и не шелохнулись. И Мейпс затих. И его недомерок помощник. В воздухе ни ветерка, так что деревья и кусты и те затихли.

И тогда заговорил Янки. Мейпс крутанул головой — на Янки поглядеть. Он надеялся, все вдосталь наговорились. Уже начал было что-то Янки говорить — обложить его, что ли, хотел. Но передумал, только поглядел на Янки — долго так, зло поглядел. А Янки и бровью не повел.

— И правда, — говорит. — Все, кому нужно лошадь объезжать, звали Янки. Хоть из нашего округа, хоть не из нашего, а все равно звали Янки. Всегда, когда нужно выездить лошадь под женское седло, всегда звали Янки, потому что знали, я свое дело знаю. Для всех этих белых богатеев, которые на масленой красуются на гулянье на кровных лошадях, а лошади под ними так и играют, — для всех их лошадей ихних я объезжал. Я, Сильвестр Дж. Бэттли, — кто ж еще. Мату, Руф, Такер, Гейбл, Гло — все скажут, я не вру. — И повернулся к Мату. Янки был головы на две ниже Мату; Мату, он высокий, прямой, а Янки низенький, коренастый, ноги колесом. Он глядел на Мату — и мутными подслеповатыми глазами своими просил Мату подтвердить его слова. Мату кивнул. Ничего не сказал, взглядом и то Янки не удостоил, кивнул, и только. Но Янки и тем был счастлив. — Всех лошадей, всех мулов я объездил, — говорит. Но не с нами он говорил. Вспоминал давние времена, те времена, когда молодым был, когда мог лошадей объезжать. — Всех, всех я объездил. Для Кэнди я объездил Задиру и Кубика. Кубик меня на плетень скинул — сам не знаю, как жив остался. А все равно сызнова сел в седло. Тут ведь как — или он, или я. Вон он, Кубик, пасется, нынче-то уж совсем стар стал, только и может, что щипать траву. А вы сходите спросите-ка у Кубика, кто его объездил, спросите-ка!

Он опять замолчал. Кивал головой. Думал. Вспоминал давние, давно прошедшие времена.

— А нынче лошадей больше не осталось, и объезжать больше некого. Повсюду трактора, повсюду машины; и кто я нынче — последний человек. Нынче меня в расчет не берут, ни во что не ставят, а почему, потому что сижу сиднем, сижу сложа руки. И нынешние никто уж и не припомнит, когда я всех что ни на есть лошадей объезжал, всех что ни на есть мулов. Задиру, Кубика, Алмаза, Иова. Тигра, Тони, Салли, Точку, Везунчика, Кору, Джона-Зазнайку, Лотти, Хэтти, Птаху, Рыжего, Бесси, Придурка, Лину, Мистера Баскома. Для доктора Моргана я объездил Шлепанца, Комарика, Ролана. Всех их, всех до одного, я объездил. Нынешние-то, они ничего и не помнят. Но я — я помню. Все помню. И кто меня моего дела лишил — знаю.

— А что такое прогресс, ты знаешь? — спрашивает его Мейпс, а сам снова утирает лицо и шею.

— Какое мне дело до прогресса? Мое дело лошадей объезжать, — говорит Янки.

— Да тебе сейчас и под страхом смерти лошади не объездить, — говорит Мейпс. И платок обратно в карман сунул. Платок из белого сделался совсем серый, замызганный.

— Ваша правда, может, мне сейчас лошади и не объездить, — говорит Янки. — Но, может, потому я его и застрелил, что я из-за него лошадей лишился.

— Возьми его слова на заметку для протокола, — кинул Мейпс через плечо Гриффину.

— Будет сделано, — говорит Гриффин. — Янки. Я-н-к-и…

— Сильвестр Джей Бэттли, — говорит Янки. — И ты уж будь ласков, и Сильвестр и Бэттли напиши без ошибок, если, конечно, сумеешь. Пусть моим родичам там, на севере, лестно будет, когда про меня в газетах пропишут.

— И сколько мы еще, шериф, такое будем терпеть? — спрашивает Гриффин.

— Давайте скажите ему — сколько, шериф, — это Жакоб Мейпсу говорит. — Похоже, до этого недомерка еще не дошло, что к чему.

Мейпс остановил глаза на Жакобе и тут же к Гриффину повернулся.

— Поди свяжись с Расселом, — говорит, — проверь, там уже он или нет. Если там, скажи, пусть там и остается. Мы, как видно, отсюда не скоро выберемся.

Ну, недомерок и двинул к машине — штаны на заду мешком висят, зада-то у него и вовсе нет, на чем сидит только — неизвестно, а туда же, идет гоголем — берегись, мол, сейчас в тюрьму засажу. Да ему Кукиша и того не посадить, вздумай Кукиш ему отпор дать.

Поговорил по радио — и давай обратно во двор, докладывает Мейпсу: Рассел уже там, и Рассел, мол, передает, покуда все в порядке.

— Иди обратно, — Мейпс ему наказывает, — свяжись по радио с Хилли, вели ему патрулировать шоссе у въезда в Маршаллову деревню и никаких подозрительных типов сюда не пускать.

Недомерок вздохнул и пошел обратно, а сам все под нос себе бормочет.

Я на недомерка смотрел и потому не сразу заметил, когда Гейбл заговорил. Гейбл говорил так тихо, что только тот, кто рядом стоял, мог его услыхать. Поначалу я не его, а Гло услыхал. Слышу, она: "Побереги себя, Гейбл, — говорит, — у тебя больное сердце. Побереги себя".

Гейбл, он по другую сторону крыльца, рядом с Гло, стоял. Он не у Маршаллов — у Морганов в деревне жил. У Верзилина протока, в низеньком домишке — его из-за ветел и не видать. Он там жил бобылем уж лет пятнадцать, а может, и двадцать. Два раза в месяц по воскресеньям в церковь ходил. А больше его никогда и не видали. Так за ветлами своими, в Моргане, и жил. Ковырялся в огороде, цыплят держал и так из-за ветел своих и не выходил. Вот почему кого-кого, а Гейбла мы никак не ожидали увидеть нынче.

— Парню и всего-то шестнадцать годков, и не в своем уме, а его на электрический стул посадили, по одному слову девчонки этой белой, гольтепы этой. А ведь все знали ее как облупленную. Знали, что тут на реке у нее никто отказа не знал — хоть черный, хоть белый. А все одно его на стул посадили, поверили ей, что ссильничал он ее. А хоть бы и ссильничал, так ему и всего-то шестнадцать годков, и не в своем уме он к тому ж.

— Побереги себя, Гейбл, — Гло говорит. Руку протянула к нему, но не дотянулась — он далеко стоял.

— Позвонили нам и говорят: можете забирать его в одиннадцать, потому что в десять мы его убьем. Говорят, если хотите его сразу забрать, пусть гробовщик с черного хода стоит. И как только язык повернулся матери такое сказать? И как язык повернулся отцу такое сказать? Приходите, говорят, за ним к одиннадцати, потому что в десять мы его убьем, — и как только язык повернулся такое…

Голос у него пресекся, он замолчал. Я не стал на него глядеть. Вспоминал давние времена. Когда же это было — в тридцать первом или в тридцать втором, пожалуй что в тридцать втором. Тогда еще в сенате Хью Лонг