И сошлись старики. Автобиография мисс Джейн Питтман — страница 17 из 50

[2] сидел.

Тут слышу, Гло опять говорит: "Поберег бы ты себя, Гейбл. Поберег бы".

— Рассказывали, они рубильник дерг-дерг, а ток не включается. А как отстегнули ремни и его обратно в камеру повели, он и решил, что уже помер и на небо попал. Брат Джек, монах, он там от цветных попечителем был, говорит, мальчик наш говорил: "Это я на небо попал, ей-ей? Это небо? Слышь, это небо и есть?" Говорит, мальчик наш говорил: "Здравствуйте, мистер такой-то. Здравствуйте, мистер сякой-то. Вы тоже попали на небо?" Говорит, он говорил: "Слава тебе господи, все позади. И вовсе не страшно было, только щекотно. И не больно ни чуточки". И тут, брат Джек говорит, они ему и сказали: "Нет, негр, ты еще не помер. Но дай только срок".

А потом, говорит брат Джек, кинули они нашего мальчика обратно в камеру — и ну пинать, ну лягать, ну поносить стул этот электрический последними словами, чтоб он заработал. Двое со стулом возятся, а третий вышел и говорит нам с гробовщиком: хотите, мол, езжайте домой — у нас задержка вышла. Другие двое пинают, лягают, ругают последними словами стул этот, чтоб он заработал, а он мне, отцу, такое говорит, и как только у него язык повернулся…

— Гейбл, сердце побереги, — Гло говорит и сызнова к нему потянулась. Но и тут не дотянулась — он все равно далеко стоял.

— Он слыхал, говорит монах, как они оба наперебой ругали стул этот — крик на весь суд[3] стоял, а что делать со стулом, никто не знал, пришлось им посылать в Батон-Руж, чтоб оттуда приехали стул починить. А починили — сызнова мальчика нашего из камеры выволокли, пристегнули ремнями к стулу и включили ток. А как все кончилось, говорит монах, белые из комнаты той вышли — ну чисто в карты играли. Даже не обсудили ничего. Мол, такие пустяки чего и обсуждать. А что я сделал, когда они сынка моего вот так вот убивали? Что бедному негру оставалось — только ползать перед белыми на коленях. Да где там, разве их разжалобить. А нашлись из них и такие, что сказали: мол, пусть твой сын еще спасибо скажет, что его не вздернули, а на стул посадили. Как-никак, говорят, с ним не хуже, чем с белым, обошлись. А тебе наш совет — и его, и как да что с ним было забыть. Но я не забыл. И никогда не забывал. Почитай что полвека прошло, а ни дня не было, ни ночи, чтобы я день тот страшный не вспоминал. Вот почему я убил Бо, мистер шериф, — говорит Гейбл Мейпсу. — Он был точь-в-точь как гольтепа эта, белая девчонка эта. Как те парни, которые моего мальчика на электрический стул посадили и включили ток. Ваша правда, Бо тогда еще не родился, но все они одним миром мазаны.

Гейбл замолчал, и опять все затихло. Детишки на крыльце и те сидели смирно, не двигались. Тишина стояла мертвая, даже птицы затихли. Мейпс и тот леденец перестал катать. Двигалась одна только тень от дома. Она уже накрыла весь двор.

Тут вернулся помощник и говорит Мейпсу: Хилли, говорит, будет стеречь въезд в деревню. Но Мейпс на него и не поглядел, только опять стал леденец во рту катать. Ждал, кто из нас заговорит.

— Можно я скажу? — Джеймсон Мейпса спрашивает.

Джеймсон, он на отшибе, у дальнего края галерейки стоял. Чтобы показать Мейпсу, что он к нам касательства не имеет. А Мейпс все одно на него зверем смотрел. И глаза его, серые, злые, так Джеймсона и буравили.

— Вот уж не думал, что я здесь еще распоряжаюсь, — говорит Мейпс.

А Джеймсон ему:

— Что ж вы, не шериф, что ли?

— А при чем тут это? — спрашивает Мейпс.

— Бери ружье, Джеймсон, если хочешь говорить. — Это с галерейки Клэту голос подал.

— Нет, мистер Клэту, — говорит Джеймсон. — Я ружья брать не стану.

— Тогда помолчи, нынче сперва говорят те, кто при оружии.

— Значит, это тебя она поставила верховодить? — спрашивает Мейпс Клэту.

Клэту в его сторону и не поглядел. А для здешнего белого хуже нет, когда негр с ним разговаривает и на него не глядит. Клэту на Простую Душу глядел.

— Простая Душа, сдается мне, ты хочешь слово сказать?

На Простой Душе была старая солдатская форма, он в ней с первой мировой пришел. Мятая-перемятая, вся в дырьях, но Простая Душа держался так, будто она новехонькая. В фуражке, при медали — все чин чином. В другое время Простую Душу подняли бы на смех: чего, мол, вырядился.

— Я его застрелил, — говорит Простая Душа.

— Это ты бабушке моей расскажи, — говорит Мейпс.

— Из всего нашего округа меня одного взяли в триста шестьдесят девятый, — говорит Простая Душа. А на Мейпса он и глядеть не стал. Стоял себе у плетня, глядел на поля за деревней. — В триста шестьдесят девятом полку одни цветные служили. Тогда мы и помышлять не смели, чтобы со здешними белыми вместе воевать. Нам и обучение пришлось во Франции проходить, и офицерами у нас французы были. Они нас хорошо обучали. И мы ни разу не отступили — хоть в Мон-Дядье, хоть в Шатай-Дери, хоть в Шампани. Нас награждали, жали руки, целовали — все честь по чести. И я гордый был незнамо как до тех самых пор, покуда домой не вернулся. А первый же белый, который мне на пути повстречался, самый что ни на есть первый, из тех из здешних, что и по-английски толком не разумеют, мне и скажи: и думать не моги носить ни форму свою солдатскую, ни медаль, хоть ты до ста лет проживи. Тут тебе не Франция, говорит, и нам тут ни к чему, чтобы негры медалями бахвалились, за то полученными, что белых убивали. Это еще когда, в первую мировую было. Но они какими тогда были, такими и остались — точь-в-точь такими. Вон что они с парнем Курта сделали, когда он со второй мировой пришел. Увидели у него фотографию немецкой девчонки, поймали — да вы все помните, как они над ним надругались. Корея — все сызнова повторилось. Тот цветной парень гранату своим телом накрыл, взвод свой спасаючи. А все одно в Арлингтоне, где героев хоронят, его не дали похоронить, и кто тому причинен — наши, здешние, что в сенате тогда сидели. Вьетнам — и тут все сызнова повторилось. Здесь все как было, так и осталось. Точно так.

Простая Душа, он, когда разговаривает, качается взад-вперед. Сидит он, стоит, а все одно взад-вперед, взад-вперед качается. Случается, он поговорит-поговорит и перестанет, а вот чтоб качаться перестать, такого не случалось.

— И вот надену я, бывало, форму свою солдатскую и смотрю на себя в зеркало, в шифоньерку вделанное. Я знал, что на улицу мне нельзя показаться в форме моей, так мне пусть хоть дома хотелось походить в ней. А нынче я себе сказал: надену-ка я свою форму да сяду на галерейке с дробовиком моим испытанным, а если кто надо мной вздумает надсмешки строить или велит мне мою солдатскую форму снять, пристрелю без разговоров. И вот сидел я там, сидел, и хоть бы кто мимо прошел. Посидел я, посидел и дай, думаю, кроликом на ужин разживусь, ну и двинул к болоту. Дошел до Польской дороги, и тут меня словно какая неведомая сила потянула сюда. Сам не пойму, что причиной, только ноги меня не слушаются и несут сами собой в Маршаллову деревню.

Тут Простая Душа поглядел на Мейпса, но Мейпс на него не глядел. Он глядел за огород на деревню. Насчет того, что он в солдатской форме на галерейке сидел, это, сдается мне, Простая Душа правду говорил, зато уж все прочее он присочинил, и Мейпс это знал.

А Простая Душа дальше рассказ вел:

— Вот сижу я у Мату на галерейке, а Бо через канаву перескакивает, и ружье при нем. Я ему и скажи: "Стой, — говорю, — парень. Стой-ка лучше". Да разве он послушал? Кто я такой, чтобы ему меня слушать? Старый хрыч негр. Всего-навсего старый хрыч негр. И немцы, они такие же. Они думали, негры не насмелятся в белых стрелять. А наш триста шестьдесят девятый страшную силу их положил — так и полегли в окопах с усмешками со своими дурацкими.

Простая Душа замолчал, но не сразу перестал раскачиваться. Гордый был, что все так хорошо рассказал. Всех нас оглядел — хотел узнать, как нам его рассказ пришелся. Я кивнул ему. И еще кое-кто кивнул. И уж он гордый-прегордый был, что все его слушали.

— Взгляни на нас, Иисусе! — Джеймсон говорит. — Взгляни на нас!

— А что, как он на их стороне? — говорит Мейпс.

— Как вы можете? — говорит Джеймсон Мейпсу. — Как вы можете сейчас кощунствовать? А вам, промежду прочим, пора бы долг свой выполнить.

— Что вы от меня хотите? Хотите, чтобы я Мату арестовал? — спрашивает Джеймсона Мейпс. — Вы что, думаете, мне нужно, чтобы это старичье, которому самое место в доме престарелых, всем скопом припожаловало в Байонну? При том что тамошнее кодло уже загодя надирается перед завтрашним футболом?

— А вы что, собираетесь сидеть здесь, покуда Фиксово кодло сюда не нагрянет? — спрашивает Мейпса Джеймсон.

— Как знать, а вдруг и пронесет — на мое счастье, — говорит Мейпс.

— Ваше счастье, если они не всех до одного тут поубивают, — говорит Джеймсон.

— Заткнись, холуйская твоя душа, — Бьюла Джеймсону говорит.

Бьюла, она от Джеймсона была шагах в пятнадцати, не меньше. И Джеймсон — давай к ней. Но он на полпути еще был, а Бьюла уж с крыльца прыг — Джеймсона приготовилась встретить. Кулачищи сжала — и ну махать: Джеймсону готовила встречу. Джеймсон враз остановился, только что не попятился.

— А ну подойди, холуйская ты душа, — Бьюла говорит. И знай кулачищами машет. — Я тебя так отделаю, что ты или вовсе ума решишься, или враз поумнеешь — не одно, так другое. А ну подойди, я тебе похлеще Мейпса врежу, только подойди. Одной ногой в могиле, а туда же!

— Ваше преподобие, не обращайте на нее внимания, — Мейпс говорит.

— А что, Чумазый, если мне в его стрельнуть? — спрашивает Кочет. — Или мне не встревать и пусть баба моя его оттреплет?

— Ни тебе, ни твоей бабе нечего руки марать, — говорит Чумазый. — Если он хоть раз еще пикнет, его Кукиш оттреплет. Ну что, Кукиш, возьмешься его оттрепать?

Кукиш покосился на бабку — узнать, как ей это глянется, — но Гло так на него зыркнула, что он враз присмирел.

А Мейпс к Джеймсону подошел, руку на плечо ему положил.