— Но никто из нас его не убивал, — говорит Клэту.
— А кто докажет, что я его не убил? — отвечает ему Джонни Пол. — У меня ружье в точности такое же.
— Но ты ведь знаешь, что не убивал его, Джонни Пол, — говорит Клэту. — Сам, в душе, ты знаешь, что никого не убил. — Он обвел всех нас глазами. — Остальные-то хоть понимают, про что я толкую ему? Жакоб? Мэт? Все поняли — про что я ему толкую?
— Я понимаю, конечно, о чем ты речь ведешь, — откликается от двери Мэт. — Но мы пришли сюда, Клэту, стоять насмерть. И я не желаю возвращаться домой несолоно хлебавши. В другой раз мы уж не соберемся так.
— Но мы же сделали все, что хотели, Мэт, — говорит Клэту. — Неужели ты не понимаешь — мы уже все сделали? И никто из нас отсюда не уйдет несолоно хлебавши. Мы уже показали себя. Ехать сейчас в Байонну — а зачем? Чего мы там, в Байонне, будем делать? Ходить вокруг суда и петь… с заряженными ружьями? Ружья для того сделаны, чтоб из них стреляли, но в кого нам стрелять, когда нету врага?
— Я сказал, что сделаю, и точка, — Джонни Пол говорит. — Если Мату отправляют в Байонну, я отправлюсь туда вместе с ним.
Сказал и пошел на прежнее место, распихивая тех, кто на дороге стоял.
Тихо стало. Я вдруг вспомнил, как собирал орехи за деревней и как за мной прислала жена. Я вспомнил, как мне было страшно, когда Бьюла мне сказала, что надо где-то раздобыть ружье, и как мне страшно было, когда я пришел к тете Лине и попросил ее одолжить мне дробовик. А еще я вспомнил, сколько натерпелся и как на моих глазах измывались над моей женой. А потом подумал: еще до меня сколько всего натерпелись мои деды, прадеды. Я думал: вот он настал наконец — день, когда мы с ними за все рассчитаемся. И вдруг на тебе, Клэту говорит, нам всем надо возвращаться домой. Ну, вернемся мы, а дальше что? Я ведь даже ни разу не выстрелил. Пальнул, правда, в дерево разок, чтобы пустая гильза была. Только маловато это. Маловато, если посчитать, сколько я натерпелся за всю свою жизнь. Нет уж, я без боя не уйду, Даже если в этом бою меня убьют.
— И доказывать больше нечего, — слышу я, Мату говорит. — Доказали вы все, что хотели, и баста.
Я, пока раздумывал, все вниз смотрел. А сейчас я поднял голову и поглядел на Мату. Он стоял у очага, усталый такой и голос слабый — трудно ему говорить. Поднял я голову, а он глядит мне прямо в глаза и улыбается. Раньше он меня не шибко уважал. "Кочеток ты рыжий" — так он мне, бывало, говорил. Люди даже сказывали, они с моей Бьюлой шуры-муры крутили у меня за спиной. Я ни его, ни Бьюлу никогда про это не спрашивал — очень уж боялся. Но сейчас его бояться перестал. И он видит: я сейчас ничего не боюсь. Потому он мне и улыбается. И стало у меня на сердце хорошо.
— Не надеялся я до этакого дня дожить, — говорит он. — Нет, никак я не надеялся дождаться этакого дня. Кочет с ружьем, Чумазый с ружьем… Билли, Сажа. Нет, не чаял я такого дня дождаться.
Я глядел ему в глаза, прижимал к себе ружье, и гордость так меня и распирала.
— Еще ведь совсем недавно я не выше вас ценил, чем шериф, — мол, кишка у вас тонка. Выходит, ошибался я. А шериф он по сю пору ошибается. Откуда ему вас знать? А вот я узнал. Спасибо вам всем. Уважение мое вам. Каждому, кто здесь стоит. Я горжусь, я еще в жизни не гордился так.
Он замолчал. У него голос отказал. Шевельнул губами раз, другой… ни словечка не может сказать. Мы стоим. Мы ждем. Сердце сильно этак, часто бьется у меня в груди. Я крепко сжимаю ружье, я гляжу на Мату. Нет, не он в этом доме самый гордый. Нынче самый гордый я.
— Я ведь просто въедливый, злобный старик, — опять заговорил Мату. — Не герой. Ей-богу, не герой. Въедливый, злобный старик. Ненавидел я и тех, кто по берегу живет, и вас всех, деревенских. Я считал себя всех выше… очень я гордился, что во мне африканская кровь. Африканской кровью знаете гордился почему? Потому как в этой стране меня полноправным гражданином не считали. Их возненавидел, тех, кто гражданином меня не считал, вас — за то, что прав своих не добивались. Вот такой я был зловредный. Всю жизнь был такой, вот до этого самого часа.
Замолчал он тут и снова глядит на меня, долго так глядит и головой кивает.
— А теперь я переменился, — говорит. — Переменился, да. И переменил меня не ихний бог, белого человека бог. Я не верую в него, в этого их бога. Вы меня переменили. Кочет, Простокваша, Чумазый, Простая Душа… Это вы переменили злобного старика.
Снова замолчал и всех нас, кто в комнате был, оглядел.
— Клэту верно говорит, и я тоже хочу, чтобы вы по домам отправились. — Голос у него снова осип, губы шевелятся, а слов не слышно. Пришлось ему переждать, прокашляться. — Иди домой, Джонни Пол, — сказал он. И посмотрел на Джонни Пола долгим таким взглядом, потом на другого кого-то глаза перевел. Это так у него выходило: сперва он имя называл, потом смотрел на этого человека, потом к другому поворачивался. — Иди домой, Чумазый. Тетя Жюди и дядя Франсуа будут нынче вечером тобой гордиться. — Потом снова поворачивается к кому-то еще и долго смотрит. — Иди домой, Руф. Иди домой, Янки… Жакоб, Мэт, Простокваша… все идите по домам. А вы, Дин и Дон, к своему протоку отправляйтесь.
Так перебрав всю компанию, он снова повернулся к Клэту — тот всех ближе к нему стоял, по другую сторону очага.
— Барахлом моим распорядись, как сумеешь, — говорит Мату. — Если чего здесь у меня нужно людям, пусть забирают. Не нужно — выброси вон. Я устал, наверно, все вы устали. Да и шериф долгонько уже ждет.
Мы смотрели на него во все глаза, но никто не двигался с места.
И тут сзади, из кухни, раздался голос Чарли:
— Никуда тебе отсюдова, крестный, не надо идти!
Мы все разом обернулись. Не заметили, как он в темноте там стоял. Потом Чарли в комнату вошел. Здоровенный мужик и высокий такой, что пришлось ему в дверях пригнуться, чтобы притолоку головой не зацепить. Он был самый рослый в комнате, такой дюжий, плечистый — мы все головы задрали, глядим на него. Он в рабочей своей одеже был — в джинсовой рубахе и штанах; рубашка из-под них выбилась. Он, видать, очень долго бежал и лежал на земле, отдыхал. От одежи его пахло потом, болотом, травой.
Чарли сел на кровать.
— Делать вам, видно, нечего, — говорит он. — Вон вас сколько набилось сюда. Пусть уж сходит хоть один за полицией.
Лу Даймс
Сумерки уже совсем сгустились. Я сидел на водительском месте, она рядом. Я не раз пытался заговорить с ней, она не отвечала. Со двора вышел Мейпс, прошел мимо нас, ничего нам не сказал. Он шел все дальше по деревне, я провожал его взглядом, пока он не пересек рельсы; потом он скрылся из виду.
Я посмотрел на Кэнди — она сидела вполоборота ко мне.
— Ты, возможно, и не подозреваешь, — говорю, — но уже завтра в твоей жизни наступят серьезные перемены. Старик освободился от тебя. Когда он выдернул у тебя руку и ушел в дом, он освободил разом и тебя, и себя. Ты понимаешь, о чем я говорю? Он больше не нуждается в твоей защите, Кэнди. Он стар и, сколько ему там осталось жить, хочет прожить по своему разумению.
Она все молчала, сжав губы, вперив взгляд в темноту.
— Прежде чем я сегодня уеду отсюда, я хочу получить от тебя определенный ответ относительно нашего будущего. Если же ответа не последует, я сюда больше не приеду.
Она посмотрела на меня.
— Ублюдок, — говорит. — Ну ты и ублюдок.
— Тебе видней, — говорю. — Кто ж такое про себя знает. Но уже завтра…
Тут она как влепит мне пощечину. Вот так, ни с того ни с сего. Я заметил, что у нее передернулось лицо, но что она меня ударит, этого я никак не ожидал. Рука моя взлетела, но на полпути остановилась, и, вместо того чтобы влепить ей пощечину в ответ, я потер собственную щеку.
— Благодарствую, — говорю. — И все равно я останусь здесь до тех пор, пока Мейпс не увезет его в Байонну. Чтобы закончить репортаж, этого с лихвой хватит.
Тут один из стариков вышел из комнаты на галерею и сказал, что хочет поговорить с шерифом. Слышу, тетя Гло ему говорит: он в деревню пошел. Из дверей комнаты на старика падал сноп света. Он протянулся через галерею во двор. Все остальное поглотила тьма.
— У вас есть в запасе пара-тройка минут на случай, если захотите помолиться или чего еще, — слышу, говорит Гриффин.
А старик ему:
— Мы уже готовы. — Это говорил Гейбл. Я узнал его тихий, ровный голос.
— И все равно вам придется подождать, — говорит Гриффин. — Но не беспокойтесь, ждать придется недолго.
Гейбл спустился с крыльца. Ружье с собой прихватил.
— Ты куда собрался? — спрашивает его Гриффин.
Гейбл ему не ответил. Подошел к машине, где сидели мы с Кэнди.
— Видали, куда пошел шериф? — спрашивает.
— Туда, — мотнул я головой в сторону поля. — Погодите, я его вызову.
И мигнул раз-другой фарами. Кэнди тем временем пыталась выведать у Гейбла, что творится в доме. А Гейбл покачал головой и отвечает: мне, мол, поручено только с шерифом говорить. Я опять помигал фарами и тут вижу — Мейпс идет назад. Гейбл подошел к нему, они постояли, поговорили и возвратились вместе.
— Пошли в дом, — говорит мне Мейпс. — Приглашение и на вас распространяется, — говорит он Кэнди. — Похоже, ваши труды пропали понапрасну.
— Что случилось? — спрашиваю, а сам тем временем вылезаю из машины.
— Пусть она вам скажет, — говорит Мейпс и на Кэнди кивает.
— Это я его убила, — говорит Кэнди. Открыла дверцу со своей стороны, вылезла из машины. — Подтвержу на суде под присягой.
— А не Чарли? — спрашивает ее Мейпс.
— Какой Чарли? — говорю. — Большой Чарли?
— Он самый, — говорит Мейпс. — Большой Чарли.
Мы прошли во двор.
— И вы, — говорит Мейпс женщинам с ребятишками, — входите.
Сам первым прошел, за ним Кэнди, за ней я, а за нами и остальные. Комната была душная, захламленная. Все говорило о том, что здесь живет одинокий, неухоженный старик.
Когда мы вошли, Чарли сидел на кровати. И хотя он сидел, кое-кто из стариков был чуть ли не одного с ним роста. При виде нас Чарли встал, вправил рубаху в брюки. Ростом он был метра два без малого, весом килограммов сто двадцать с гаком, угольно-черный, с круглой, как пушечное ядро, наголо остриженной головой; даже белки его глаз и те отливали коричневым, а губы походили на ломти сырой печенки. Бицепсы распирали рукава джинсовой рубахи, грудь колесом. Весу в нем примерно столько же, сколько в Мейпсе, но тот был куда пузатей. Словом, лучшего экземпляра негра-самца во всем его великолепии днем с огнем не сыскать.