— Это по-твоему так, — сказал Джаст. — А откуда ты знаешь, что люди везде согласятся с этим безумием?
— Потому что они слушали Мартина Лютера Кинга в Алабаме и согласились с ним, — сказал Джимми.
— Ты себе много позволять стал, — говорит Джаст. — Слышали? Является сюда раз в год и позволяет себе такое!
— Да замолчи ты, Джаст, — говорю я.
— Что? — говорит Джаст. — Кто это сказал? Ну, уж конечно, ты! — Он всегда носил с собой носовой платок вытирать лысину, чтоб она не так блестела. Вот он и давай махать на меня этим мокрым, грязным платком. — Вот потому-то, — говорит, — ты теперь больше не матушка. Все время споришь о том, чего не понимаешь, либо сидишь дома и слушаешь передачи про греховный бейсбол.
— Чтоб служить господу, мне матушкой быть не нужно, — говорю.
— Будь моя воля, ты ею больше уж не станешь, — говорит.
— А мне и не надо, — говорю. — Чтобы на колени стать, не обязательно сидеть там, где сидит Эмма.
— А когда ты в последний раз на колени становилась? — спрашивает Джаст.
— Ну, нездоровится мне сейчас, — говорю.
— Это тут ни при чем, — говорит Джаст. — Ты только о бейсболе думаешь. Небось, когда надо включать радио, ты себя хорошо чувствуешь.
Пресвитер Бэнкс подождал, чтобы мы с Джастом замолчали, а потом повернулся к Джимми.
— Я тебя понимаю, Джимми, — сказал он. — Я тоже был молодым и знаю, что чувствуют молодые люди. Но мы-то уже состарились, Джимми. Все мы здесь старики, и церковь наша старая. Погляди на нас. Где дети? Где молодежь, Джимми? Пересчитай, сколько нас здесь. Сегодня нас здесь тридцать семь, но где молодежь? А у нас теперь одно желание: мирно дожить до конца своих дней, если мы сумеем, и спокойно умереть, если господу будет угодно. Нам бы хотелось умереть у себя дома, чтобы заупокойную по нас служили в нашей церкви и чтобы нас похоронили на здешнем кладбище рядом с нашими родными и близкими. Но это кладбище принадлежит хозяину, Джимми. Ему же принадлежат наши дома, в которых мы живем, и клочки земли, которые нас кормят. И церковь, где мы сейчас собрались, тоже принадлежит ему. И даже колокол, созывающий нас на молитву. И в тот день, когда он скажет, чтобы мы уезжали, нам придется уехать, придется оставить и колокол, и церковь. Преподобный Кинг и те, кто с ним, владели чем-то в Джорджии и в Алабаме. А у нас нет ничего. Многим из нас не принадлежит даже мебель в доме. Она — собственность хозяина магазина в Байонне, и он завтра же может забрать у нас и кровать, и печку.
Пресвитер Бэнкс замолчал, посмотрел на Джимми, а потом продолжил:
— Я верю, Джимми, помыслы у тебя добрые. Но я не могу призвать мою паству пойти за тобой. Это им решать. И я не стану их призывать — им некуда будет вернуться. Тебе негде их приютить, Джимми, а у них нет денег, и купить себе они ничего не могут. То, что произошло в Бирмингеме, то, что произошло в Атланте, здесь произойти не может. Что-нибудь другое — что-нибудь, когда нас не будет в живых, но не сейчас, Джимми, сейчас здесь ничего произойти не может.
— Я ничего вам не обещаю, — сказал Джимми. — Но мы должны продолжать борьбу — те, кто уже борется, будут продолжать борьбу. Кого-то из нас убьют, кого-то наверняка бросят в тюрьму, а некоторые останутся калеками до конца своих дней. Но смерть и тюрьма нас не страшат, мы искалечены давным-давно, и каждый день, когда мы терпим оскорбления белых, калечит нас все больше. Вот вы сказали, что ваша церковь старая, — продолжал Джимми. — Вы хотели, чтоб я понял вашу жизнь. А я рассказал вам про нас, чтоб вы поняли нашу жизнь. Жизнь молодежи. Так, как жили вы, мы жить не будем. Но нам нужна ваша сила, нам нужны ваши молитвы, нам нужно, чтобы вы были с нами, потому что других корней у нас нет. Я не ждал, что вы поймете меня сразу. Но я вернусь. Я знаю, без вас мы ничего не добьемся, и я вернусь.
Он попросил прощения за то, что нарушил службу, и ушел.
— Еще один покойник, — сказал Джаст.
— Нет, если кое-кто попридержит язык, — сказала я.
— Сестра Питтман, встань и попроси прощения у собравшихся тут, — сказал пресвитер Бэнкс.
Я встала, попросила прощения и опять села. И до конца службы не сводила глаз с Джаста Томаса, но у него не хватило смелости взглянуть на меня. И я не жалела о том, что сказала ему.
Вечером я сидела у себя на веранде, и тут во двор вошел Джимми с каким-то парнем. У меня есть скверная привычка с первого взгляда решать, что человек мне не нравится. Уж я молила, молила бога, чтоб он очистил мое сердце, но все так и осталось. Это одна из самых скверных моих привычек, а может, и самая скверная, но освободиться от нее мне никак не удается. Может, господь ждет моего последнего часа и тогда очистит мое сердце. Но тот парень мне сразу не понравился. Маленький такой, с большим ртом, сплюснутой длинной головой и с клочкастой бородкой. Очки в стальной оправе, как у старика. И зачем-то напялил на себя комбинезон и старый свитер, а на ногах башмаки, в каких в поле работают. Ну к чему, скажите на милость? Уж красивее от этого он не стал. А если хотел одеться, как у нас в поселке одеваются, то и вовсе дал маху. У нас так по воскресеньям не одеваются, а если бы кто вышел в таком виде, его засмеяли бы. Дети, которые проходили мимо, пока он сидел у меня на крыльце, так со смеху и покатывались.
Джимми пришел поблагодарить меня за то, что я говорила в церкви. Я сказала ему, что понимаю, к чему он стремится, ведь мой Нед того же самого добивался много-много лет назад, когда и мать-то Джимми еще не родилась. Я спросила, не выпьет ли он лимонаду. Мэри приготовила большой кувшин лимонаду, а сама ушла в поселок. Только я про лимонад сказала, а длинноголовый парень говорит:
— Что может быть лучше доброго деревенского лимонада!
Джимми пошел на кухню и налил нам всем по стакану. Длинноголовый парень сидел на ступеньках в своем комбинезоне и причмокивал губами.
— Джимми, Джимми, Джимми, — сказала я.
Он сидел на стуле у стены, где раньше сидела Мэри. Полотенце, которым Мэри обмахивалась от мух, все еще висело на спинке.
— Люди тут ни к чему не готовы, Джимми, — сказала я. — Сначала что-то должно повеять в воздухе. Что-то должно повеять так, чтобы они это ощутили. Войти в их плоть, пронизать их до самых костей. А пока этого нет. Ничего, кроме ненависти белых и страха черных. Этот страх в них сильнее всего. Придет день, и они поймут, что страх хуже смерти. Вот тогда они будут готовы пойти за тобой.
— Этого мы и добиваемся, — говорит длинноголовый парень.
— Руководителей создают люди и время, Джимми, — сказала я и даже не поглядела на длинноголового. Я с Джимми говорила. — Руководителей создают народ и время, — сказала я. — А не руководители создают людей. Люди и время создали Кинга, а не он их. То, что сделала мисс Роза Паркс, хотели сделать все. Просто кто-то должен был сделать это первым, потому что все сразу сделать этого не могут. А потом им понадобился Кинг, чтобы объяснить, что делать дальше. Но Кинг ничего не мог, пока мисс Роза Паркс не отказалась уступить место белому.
— У нас есть своя мисс Роза Паркс, — сказал длинноголовый и отхлебнул лимонаду.
— Они здесь еще спят, Джимми, — говорю я.
— Так как мне быть? — говорит он. — У меня горит вот здесь, мисс Джейн, — говорит он и показывает себе на грудь. — Я должен что-то делать.
— Растолковывай, Джимми, — говорю я. — Растолковывай им.
— То есть действовать медленно? — говорит длинноголовый парень в комбинезоне.
— Джимми, — говорю я, — у меня на спине шрам, оставшийся от времен рабства, и я сойду с ним в могилу. А у людей тут такой же шрам остался в мозгу — и останется до могилы. Клеймо страха, Джимми, стереть нелегко. Растолковывай им, Джимми. Говори с ними и не сердись, если они не будут тебя слушать. Некоторые не будут слушать, а многие даже не услышат тебя.
— У нас нет столько времени, мисс Джейн, — сказал он.
— А что тебе остается, Джимми?
Он не знал, что ответить.
— Сначала их нужно разбудить, Джимми, — сказала я. — Они спят. Погляди вокруг, Джимми. Погляди на поселок. Поезди по нашему округу. Ты слышишь ропот недовольства? Нет. А ведь прежде, чем люди поднимутся, должно назреть недовольство. Негр должен проснуться, Джимми, и сбросить с себя черный покров. Он должен сказать себе сам — довольно! Боюсь только, что я-то этого не увижу.
— Но вы можете нам помочь теперь, мисс Джейн.
Не успела я спросить как, а длинноголовый парень в комбинезоне уже говорит:
— Одно только ваше присутствие приведет к нам массы.
Я его слушала, а смотрела на Джимми.
— Я? — спрашиваю. — Как же я вам помогу?
— Если пойдете с нами.
— Пойти с вами? Куда? Когда?
— Когда мы будем готовы выступить, — говорит он.
— Мне же не то сто восемь, не то сто девять лет, — говорю я. — Чем же я могу вам помочь? Я только помехой буду.
— Вы можете воодушевить других, — сказал Джимми.
— Старуха не то ста восьми, не то ста девяти лет может кого-то воодушевить?
— Да, мисс Джейн, — сказал он.
— В первый раз слышу, — говорю. — Но если ты так думаешь и если у меня хватит сил передвигать ноги…
— Ну, теперь массы всколыхнутся, — сказал длинноголовый парень.
Тут уж мое терпение кончилось.
— Послушай-ка, парень, — спрашиваю. — Чей ты?
— Джо и Лины Батчер, — ответил он.
— Это ты у них научился так разговаривать?
— Как?
Но я только посмотрела на него.
— Это называется красноречие, — говорит он.
— Я без твоего красноречия обойдусь, — говорю. — Если не можешь сказать ничего путного, так лучше помолчи.
Он уставился на меня — наверно, обиделся, а потом отхлебнул лимонаду. Снова поглядел на меня — все еще с обидой — и посмотрел на Джимми. Хотел, чтобы Джимми его поддержал. Но Джимми ничего не сказал.
Джимми рассказал мне, что они задумали. Он сказал, что про это знают только шестеро, а я седьмая. Он просил, чтобы я никому ничего не говорила, даже Лине. Нет, она, конечно, не выдаст их, но будет тревожиться и захочет его удержать.