Говорю серьезно —
Без Европы нам,
Как попам
Без души!
Полищук был внешне полностью ему противоположен: томный красавец, с «артистической» шевелюрой, внимательно слушавший самого себя. Но и он был «крайне левым» в речах, в статьях и брошюрах требовал новых «революционно индустриальных» форм поэзии, страстно проповедывал верлибр. «…В строительстве верлибра Украина значительно опередила Россию. Основные силы поэзии в России из-за ее индустриальной и бытовой отсталости опираются на точные или только слегка расшатанные точные размеры (Маяковский, Клюев, Безыменский).[18]
Нам интереснее были его стихи, часто откровенно эротические.
Некоторые деятели «Новой генерации» тоже выступали глашатаями безоговорочного «западничества», а в иных случаях даже «безнационального космополитизма». Гео Шкурупий упрекал Маяковского, что он «макает перо в чернила из красок национальных лохмотий». А о себе писал: «Если спросят меня, какой я нации, я скажу: я плевал на все нации!»[19]
В «Футур-эпопее» Мечислава Гаско действие развивалось «на земле сеннациистичной» (эсперантистское понятие)… «через три тысячелетия после того, как исчез полулегендарный партикулярный хутор, который назывался Украина».[20] Но в то же время в романе Шкурупия, жестоко изруганном критиками всех направлений, героиня скорбела: «Украина — самая несчастная из всех колоний; ее захватили те варвары, которых она когда-то обучала азбуке».[21]
Мы слушали споры и перебранки, читали дискуссионные статьи, рябившие ироническими кавычками, спаренными вопросительными-восклицательными знаками, обличительными скобками «курсив мой!» и уснащенные грозными идеологическими проклятиями…
Слушали, читали и терялись. Недавно только с трибун и в газетах обличали Миколу Хвыльового за «буржуазный национализм». Иные пролетарские критики обзывали его просто фашистом. А я любил его поэтическую прозу о революции и гражданской войне, особенно повесть «Кот в сапогах». Он писал о красноармейцах, о восставших крестьянах с неподдельной силой привязанности, с нежностью… Правда, его полемический призыв «как можно скорее и подальше удирать от русской литературы» и мне представлялся безрассудным заблуждением. Но ведь это вырвалось в горячке спора с великодержавниками. Зачем же сразу поносить его как смертельного врага и призывать всех на борьбу с «мелкобуржуазным антисоветским хвыльовизмом»?.. Но не прошло и двух-трех лет и уже сам Хвыльовой, обличая «Нову генерацию», обвинял ее авторов в… «хвыльовизме», в «мазепинстве» и в «чистом нигилизме, который оборачивается национализмом».[22]
Все эти дискуссии были, конечно, любопытны. Однако порой раздражали и сердили: сегодня кажется, что прав этот, а завтра убеждает его противник, да и сам обруганный убедительно кается, разъясняет свои ошибки…
Меня злило, иногда приводило в отчаяние собственное неумение, неспособность разобраться в таких спорах, самому понять или хоть почуять, где правда, где кривда.
Зато всех нас, вчерашних школьников, бесспорно занимала поэтесса «Авангарда» Раиса Т. Маленькая, тоненькая, очень густо накрашенная, она читала стихи, в которых рассказывала, как впервые отдавалась:
Ты так просыв мэнэ, будь моею, И сталося. Вэлык закон буття. В трави забулы мы томик Гейне. На витри лыстя його шелестять…
В другой строфе поминались даже «червоны плямы в лентах матинэ». Мы спорили, следует ли это полагать небывалой поэтической смелостью, либо зарифмованным эрзацем древнего обычая — вывешивать на воротах окрававленную простыню новобрачной.
В русской секции вожаками были Меттер, Корецкий и Санович. Обычно председательствовал Меттер, иногда он читал свои рассказы. В одном из них действовали несколько стандартных персонажей тогдашней советской беллетристики; автор прятал их в кладовке, вызывая по мере надобности, а они жаловались, бунтовали.
Маяковский, приезжая в Харьков, бывал в доме родителей Юры Корецкого, хвалил его стихи.
Мне очень понравилась баллада о хитром персидском рыбаке, которого не смутил коварный вопрос шаха, какого пола выловленная им диковинная рыба:
Эта рыбка говорит: Гер-ма-фро-дит…
Широколицый, широкоплечий Юра читал чуть нараспев, скандируя:
Благо-ухает фарсидская весна,
В карманах туманы звенят.
Раздайся народ во все стороны,
Эх, и кутит рыбак здорово!
Тосик Санович, тихий, задумчивый интеллигент, считался наиболее радикальным из всех новаторов:
Устерзанные ветра над Украиной каркали,
Длела сии зимовитая остынь,
Являя застуженному Харькову
Доцельную приверженность Осту.
Его любовные стихи казались нам вразумительнее:
И губы. И ты. И квартира один.
И звонок, который единственен и вечен.
На собраниях «Авангарда» каждый, договорившись заранее, мог прочесть свои стихи или рассказ и каждый присутствовавший мог участвовать в обсуждении прочитанного. Я не решался. Когда тебе еще нет шестнадцати лет и ты ни разу не видел своего имени, изображенным печатными буквами, то и 18–19-летний автор произведения, опубликованного в журнале или в газете, представляется бывалым литератором.
Самым привлекательным из молодых, но уже известных, был Саша Марьямов. Высокий, светлорусый, плечистый — таким я представлял себе Джека Лондона и его героев. И он действительно был им сродни. Семнадцатилетним он «ходил» на корабле из Одессы во Владивосток; потом издал книгу путевых очерков «Шляхи пид сонцем» (1927 г.). Писатель и моряк. Что могло быть прекраснее, завиднее такой судьбы? Но он не важничал, не задавался и перед нами, вчерашними школьниками. Когда мы спорили о книгах, о стихах, было явственно, что он много знает, много читал. Но даже самых невежественных собеседников он выслушивал терпеливо; возражал горячо, но не злился, не ругал, не выказывал презрения.
В большой проходной комнате, которая служила читальней, посередине стоял стол с газетами и журналами, а по стенам — диваны или кресла. Там обычно сидели или слонялись те, кто ожидали собрания, отдыхали после прений, назначали встречу приятелям…
«Взрослые» писатели не замечали нас. А мы были не настолько развязны, чтобы набиваться. Тем более охотно и доверчиво знакомились мы с теми, кто с нами заговаривал.
Невысокий человек в сером френче, галифе и зашнурованных сапогах, пристально глядя, спросил:
— Вы, т-товарищи, какой части? Я имею в-виду, какого герба? Не понимаете? Значит, еще нек-крещенные. А ведь здесь все куда-то приписаны. Есть чистые пролетарии, есть селяне-плужане или н-новые дегенераты или стрикулисты-авангардисты… А вот я — одинокий рыцарь пера.
Он говорил, издавая странный запах — смесь трубочного табака, цветочного одеколона и сладковатого дыхания эфира.
— Читали записки адъютанта Май-Маевского?[23] Это и есть я. Опубликовал, разумеется, под псевдонимом. А в литературе известен как Арген Т. — тоже псевдоним. В девичестве я — Аркадий Генкин. Честь имею.
Он щелкнул каблуками, слегка пошатнулся и каждому из нас пожал руку.
Арген писал фельетоны для «Вечернего радио» и «Червоного перца», куплеты, частушки и скетчи для «живых газет», юморески для разных ведомственных журналов. Везде обязательно выпрашивал авансы и ежедневно пил.
— Так уж привык. Пью все, кроме воды и керосина. Великой жаждою томим… Друг Марса, Вакха и Венеры… Однако Марс нынче на покое. Отгремели трубы боевые. А с Венерой надо поосторожнее. Которая милка дорогая, то уж такая дорогая, что никаких авансов не хватит. А на выпить и понюхать и вовсе не останется. А которая подешевле, та весьма опасна. «Я пою в стихах лирических о страданьях венерических». И опять-таки расходы. Лекари-венерологи дерут как живодеры, не меньше трешки за визит. А за курс давай червончики. Я дал ему злата и проклял его. Нет, господа-товарищи, Вакх и дешевле и здоровей. Кому чару пить, кому здраву быть? Веселие Руси есть пити. И Украины тоже!..
Арген стремительно заводил дружбу с каждым, кто готов был его слушать, и тем более с тем, кто пил с ним и мог угостить понюшкой марафета (кокаина).
Он жил в полупустой комнате в большой захламленной коммунальной квартире вблизи старого базара. Ответственную съемщицу, толстую и крикливую бабу, он в глаза величал «ма шармант мадам», а за глаза называл «моя бандерша». Она была продавщицей ларька и подкармливала его в дни полного «декохта» (безденежья). Однажды она прибежала в редакцию «Вечернего радио» с воплем:
— Ой, люди, идите скорише, Аркашенька повесился! Комната запертая, но я скрозь дырочку увидела: висит в угле.
Дверь без труда взломали. В углу Арген, понурив голову и далеко высунув язык, стоял, подогнув колени, на своей койке. К френчу был приколот лист бумаги с красной карандашной надписью: «Жертва новой инструкции об авансах».
Когда ворвалась толпа, созванная голосистой мадам, он выпрямился и сказал:
— Вот именно так я повешусь — клянусь и присягаю, если сегодня же не получу хотя бы три червонца аванса!
Он играл на рулетке в казино, — их было несколько в нэповском Харькове, в железку («шмен де фер») и в очко с любыми партнерами. Картежники собирались обычно в частных квартирах, хозяева которых получали процент с каждого банка. Мои приятели приводили меня несколько раз в «хазу» Кульгавого на Артемовской улице. Там хозяйничал одноногий (потому и прозвище «Кульгавый») паренек, сын дворника. В полуподвальной комнате, где в пасмурную погоду и днем горела тусклая лампочка, стоял большой старинный стол, койка, никогда не застилавшаяся, на которой восседал хозяин, и множество стульев, табуреток, скамеек. Кульгавый вел игру с невозмутимым, злым спокойствием. Если кто-либо из участников «мухлевал», что случалось редко, или играл «на шермака», то есть не мог выплатить проигрыша, — что бывало чаще, — Кульгавый так же безмолвно бил его костылем. Бил рассчетливо, чтобы побольней, но чтобы не покалечить, не окровавить. Его мать, тощая молчаливая старуха, приносила гостям пиво и папиросы, зарабатывая за каждую услугу копейку-две.