[30] Тоненькая, бело-розовая, благовоспитанная. Она писала сонеты, казалось, похожие на нее, мелодичные, грустные, очень складные. Я пылко влюбился в нее не меньше, чем на два месяца. И, разумеется, доложил об этом в стихах. Она приняла их с благосклонной, но снисходительно отстраняющей улыбкой.
— Благодарю вас, Левушка, это очень мило.
18 ноября 1928 года я впервые «вышел в печать».
Отделом литературы ежедневной газеты «Харьковский пролетарий» заведовал Романовский, чахоточный добряк, притворявшийся злым насмешником. Он опубликовал стихи Ивана, Сергея, Лиды и одно мое «На смерть Роальда Амундсена».
В газете, которую прочтут тысячи людей, и знакомые, и совсем незнакомые, далекие, маленький — огромный! — столбец: мои стихи. Мое имя.
Радость была. Давно об этом мечтал. Долго ждал, надеялся. Отчаивался, опять ждал. Но радовался меньше, чем ожидалось. Напечатанными стихи оказались куда хуже, бледнее, нескладнее… Все же на какое-то время померещилось, что открывается, приоткрылась заветная дверь.
Амундсена я любил с детства. Летом 1928 года итальянский генерал Нобиле полетел на дирижабле через полюс. Этот перелет задумал Амундсен и раньше пытался его осуществить. Нобиле был одно время его партнером, потом рассорился и отправился без него. Дирижабль потерпел крушение.
На помощь вышли наши ледоколы «Красин» и «Седов», а с ними полярные летчики Бабушкин и Чухновский.
Амундсен, едва услыхав о бедствии, забыв о старости, болезнях и обидах, немедленно вылетел на маленьком гидроплане помогать, спасать. И погиб.
Об этом и написано стихотворение. Получилось оно высокопарным, сентиментальным. Но есть одна строка:
Человек спасает человека.
В 1972 году, когда я начал собирать материалы для получения литераторской пенсии, обнаружилась эта самая первая публикация. Читать было неловко, смешно. Однако эта строка побудила задуматься.
Многое с тех пор во мне изменилось — взгляды, убеждения, идеалы. Но
Человек спасает человека.
В этих трех словах можно менять порядок, времена, наклонения, падежи: «Спасал. Будет спасать. Спасай!..»
(Некогда Сын Человеческий был назван Спасителем).
Человек спасает человека.
Во все времена. Вопреки всем изменениям, заменам, изменам.
Раньше я подолгу забывал об этом. Так же, как забывал об Амундсене, о ребяческих мечтах. Теперь хочу помнить. Уже до конца.
Глава восьмая.РАСПУТЬЯ, ПЕРЕПУТЬЯ, БЕЗДОРОЖЬЯ…
Истину, хотя и печальную, надобно видеть и показывать и учиться от нее, чтобы не дожить до истины более горькой, уже не только учащей, но и наказующей за невнимание к ней.
…Наш долг рассказать о том, что с нами происходило. Нам не удастся объяснить, почему произошло так, а не иначе, но это не должно отпугивать от работы, по меньшей мере подготовительной для будущих объяснений.
В феврале 1929 года меня потрясло сообщение о высылке Троцкого за границу… Пусть он ошибался, пусть затевал внутрипартийные споры, даже самые ожесточенные. Но ведь все-таки в Октябре 1917 года он был главным помощником Ленина; он создавал Красную армию. И высылать его за рубеж, как белогвардейца, — это было уж слишком.
Листовки и брошюры, подписанные «большевики-ленинцы (оппозиция)», доказывали, что именно Троцкий, Пятаков, Смилга, Преображенский зовут партию на правильный путь. А Сталин и Рыков потакают кулакам, нэпачам и бюрократам.
О Бухарине я знал, что он самый симпатичный и самый свойский из всех вождей. Но прежде всего — теоретик, добрый мечтатель. Его книгу «Исторический материализм» я читал и перечитывал, видел в ней образец марксистской мудрости. Когда-то Бухарин был куда левее Троцкого. Но должно быть и его испортил НЭП. Он стал призывать крестьян «обогащайтесь», поверил, что кулаки могут «врастать в социализм». И в китайских делах напутал, прошляпил измену Чан Кай-ши. Из листовок оппозиции я узнал, что Бухарин, Рыков и Томский всерьез рассорились со Сталиным, хотели даже мириться с оппозицией. Бухарин приходил к Каменеву договариваться. Может быть, опять начнется дискуссия, как в 27-м году, но более широкая, более честная. И тогда станет ясно, кто прав.
Как именно представлял я себе тогда будущее? С легкой руки Маяковского, писавшего стихи о встречах с Пушкиным, Лермонтовым и с Лениным, разговоры с великими покойниками стали модой. Светлов беседовал с Гейне, а Рома Самарин с Гумилевым. Такие стихотворные спиритические сеансы подвигнули и меня написать о встрече с Гракхом Бабефом. Он очень одобрил деятельность ленинской оппозиции, предостерегал от термидора, сравнивал Троцкого с Робеспьером, а Сталина с Дантоном и предсказывал победу революционных сил.
А ваш Дантон уйдет далеко, —
Ну хоть в тифлисский ВСНХ.
И взреет самолетов клекот.
И вновь поднимет ввысь Москва
Над миром боевые стяги
Пробьет великий час
У стен Варшавы, Риги, Праги,
Ликуя, братья встретят нас.
(Кто мог бы тогда взглянуть в будущее и догадаться, куда вели дороги, вымощенные такими стремлениями и мечтаниями?)
И так, в дни наибольшей близости с оппозиционерами, я видел в Сталине только новый вариант Дантона, — то есть честного, но «ошибающегося» революционера. Считал его «настоящим большевиком». Однако листовки оппозиции, такие, как «Завещание Ленина», которое раньше почему-то скрывали от партии, запись беседы Бухарина с Каменевым, брошюры «Платформа объединенной оппозиции», «Критика программы Коминтерна» и др., а также Марк и его друзья убеждали меня, что Сталин — ограниченный, властолюбивый бюрократ. Он вообразил себя лучшим учеником Ленина, хотя в теории смыслит меньше, чем все другие вожди. Но он опытный и бессовестный аппаратчик и, действуя хитростью, демагогией, сначала вместе с Зиновьевым и Каменевым осилил Троцкого, потом вместе с Бухариным и Рыковым перехитрил Зиновьева и ленинградцев, а теперь выпихивает Бухарина и Рыкова, чтобы стать единоличным диктатором. Но я думал, что, если его снять с высокого поста и «перебросить» на низовую работу, он еще исправится.
В отличие от Марка, который считал последовательными ленинцами только ленинградцев, меня привлекали героические мифы Троцкого и его приверженцев, таких, как Иван Смирнов — «совесть партии», Кристо Раковский — международный революционер, Григорий Пятаков, Смилга, Федор Раскольников и другие бывшие командиры и комиссары гражданской войны.
Однако, едва ли не сильнее всех теоретических рассуждений и новообретенной веры в программу оппозиции действовал еще соблазн подполья, революционной конспирации. По существу, тот же азарт, с которым немного раньше мы придумывали пионерские военные игры, играли в «казаков и разбойников».
Марка и нескольких его приятелей из «городского центра» арестовали в начале марта. Я продолжал распространять листовки, ходил на «явки». 29 марта пришли и за мной. Как положено — среди ночи. Мама плакала, отец был растерян, бледен. Саня таращился спросонья, ничего не понимал. Во время обыска я просто сел на свой портфель, в котором среди книг и тетрадей лежало несколько листовок. Портфеля не заметили. Забрали у меня только старые издания книг Троцкого, Пятакова, Преображенского, брошюру Сталина «Вопросы ленинизма» издания 1924-го года, в которой говорилось, что «построение социализма в одной стране — антимарксистская утопия». Увели меня двое парней в длинных шинелях и буденновках и красноармеец с винтовкой. Шли пешком несколько кварталов по тротуару предрассветной Чернышевской улицы. Я волок нескладный узел — мама заставила взять одеяло, подушку, уйму еды — и доказывал спутникам, что Сталин обманывает партию, что кулаки и нэпманы богатеют, а бюрократическое государство эксплуатирует рабочий класс.
Уполномоченный возражал:
— В государстве должон быть порядок… А что говорит вся партия?.. Дисциплина есть дисциплина…
В здании ГПУ на углу Чернышевской и Совнаркомовской меня обыскали поверхностно. Листовку, оставшуюся у меня в кармане, я успел свернуть трубочкой и сунуть за подкладку в прорешку брюк.
В камере яркий свет. Четыре двухэтажные койки. Когда меня ввели, я спросил тоном бывалого деятеля: «Большевики-ленинцы есть?» Кто-то откликнулся сверху: «Я децист[31] с «Серпа и молота». Остальные вроде ваши, но уже спят. Сегодня большая выемка, слышишь, все время ведут».
Через час нас — человек двадцать — увезли в «черном вороне» в ДОПР № 1 на Холодную гору. Только начинало рассветать. Внутри железной машины было холодно и темно. Трясло на булыжной мостовой. Вокруг меня переговаривались, перешептывались, узнавали друг друга, перечисляли общих знакомых: кого когда взяли, кто «отошел» — то есть подписал заявление, осуждающее программу оппозиции. Я спросил о Маре. О нем кто-то слышал: «Это из городского центра, теоретик». Двое парней запели на популярный в то время мотив:
Добрый вечер, дядя Сталин,
Ай, ая-ай,
Очень груб ты, не лойялен,
Ай, ая-ай,
Ленинское завещанье,
Ай, ая-ай,
Держишь в боковом кармане,
Ай, ая-ай.
В камере нас оказалось трое — рабфаковец Миша К. и член «Порыва» Боря Ш.
Допрашивали меня всего два раза. Я спорил с лысоватым скучающим следователем о перманентной революции. Гордо вытащил спрятанную листовку — «вот как мы умеем!» Отказался назвать товарищей. Следователь пугал меня лениво, глядел презрительно.
— Что вы понимаете? Набрались из листовок и книжек всякой муры, а мы кровь проливали за Советскую власть. Вы с жиру беситесь, мелкобуржуазное кисляйство разводите. Ваш Троцкий никакой не ленинец и никогда им не был. Наполеона из себя строил. А теперь вот в буржуазной печати выступает. Что вы мне тычете «Сталин! Ленинское завещание…»? Вся партия Троцкого осудила и Сталину доверие оказала. А вы под ногами путаетесь. Ладно, идите, подумайте. Если дадите подписку, что отходите от оппозиции, что осуждаете выступления Троцкого за границей, сразу же отпустим.